Духов день
Шрифт:
Второй не шелохнулся - да и зачем. Человек-копна, лицо елейное, безбородое. Крест осьмиконечный на жирной, как ватой подбитой груди. Отвернулся.
Кондрат Селиванов. Собственной персоной.
А вот третий игрок - вскочил, цокнул шпорами. Камзол дорожный, раззолоченный, волосы пудрены, налетел, обдал лавандой и миндальным маслом, плеснул перед глазами индюшачьими кружевными брыжами. Притиснул к груди Кавалера, ловко придушил. И окликнул приказным голосом, как на сцене:
– Братец! Ты ли это?
То был старший брат Кавалера. Вот уж кого не ожидал увидеть на Москве в час вечерний.
Кавалер было трепыхнулся, вырвался из объятий:
– Пусти. Сказать...надо.
Старший брат ловко сунул младшему поддых кулаком. Принял на грудь падение тела.
– Он не в себе, господа. Мать глаза выплакала! Неделю его ищем! Считай, похоронили!
–
быстро объяснил старший брат, выталкивая Кавалера за дверь.
– Простите, господа, дела семейные.
– Понимаю, ваше сиятельство, - облегченно вздохнул Архаров.
Грохнула дверь, отсекла братьев.
Полицмейстер собрал рассыпанные кости, ссыпал в стаканчик, потряс перед носом Селиванова.
– Ну что, играем по новой на щелбан, Кондрат?
– Играем, Ваничка. Играем на интерес, - пискляво откликнулся скопец.
29. Приходи вчера
"Если девушки метрессы, бросим мудрости умы. Если девушки тигрессы, будем тиграми и мы. Как любиться в жизни сладко!. Ревновать смешно и гадко, крив и глуп ревнивых путь...
Их нетрудно обмануть".
...Веер для утра, веер для улицы, веер для вечера, веер для оперного дома, веер "машкара" для тайных дел, чтоб лицо от Бога закрывать.
Самый дорогой веер - маска, разворот шафранного шелка, с прорезями для глаз.
В углу глаза - там, где у живых очей слезные мешочки - дрожала хрустальная продленная капелька.
Затенив лицо веером, скользит по елочкам половиц красавица былых талых лет.
Язычок прикушен, мочки ушей напросвет розовы, в глубоком лифе мерцает гранатовый аграф, дробит сияние свечей, бросает летучие отсветы на обнаженные сосцы.
На глубокую ложбинку меж грудей намекают вологодские кружевца. Дышат, вьюжат, голову кружат.
Долгий глоток молока. Бусины - прусский янтарь, диконький, теплый, морского отлива медвяная смолка. Новогоднее полено в камине. Сибирская кошечка на половичке замывает лапкой гостей. Клавикордов тленный отзвук в гобеленных комнатах.
Рыхлый снег валит за окнами. Между рамами - вата, стеклярусы, ленивые зимние яблоки.
Час вечерний и случайный, косматая пятистенная Москва.
Пепельные локоны красавицы развились на сквозняке, на левом виске молчит тафтяная мушка - "убийца", беличья муфточка на поясе, восемь крахмальных юбок на ивовом корзинном каркасе, белые чулки отменно натянуты - ни морщинки, обливные голени и французские певучие каблучки туфелек - обе на одну ногу, иных не шьют.
Атласные розы на пряжках.
Истлели. Осыпались.
На белом голом плече - грузинской чеканки кувшин. Павлиньи перья и лисий остролист в узком горлышке.
То ли дремлет наяву красавица, ли флиртует с декабрем вполоборота.
Дочка в дальних комнатах криком кричит. Первые зубки режутся.
Нянька ижорка, качает незаконную доченьку в нетопленной комнате, припевает "А-ааа! А-ааа! Дам оладья, дам платка..."
Молодая кокетка грянулась с небес оземь, очнулась в кресле и сморщилась от старости, как чернослив.
Пасмурно за стеклами.
Утреннюю почту и кушанье еще не приносили.
Дочка моя молочная плачет в темной каморе?
Как надоела...
Щеголиха прошлых лет щелкнула пальчиками, поморщилась.
Нет у меня дочери.
Ни разу не рожала.
Тридцать лет Любовь Андреевна травила из утробы плоды, парила ножки в горчичном кипятке до кровотечения, запаренную пижму пила. В последний миг соития выталкивала из жерла твердый корень, собирала в горстку исторгнутый мужской перламутр, хоть в рот, хоть в складку на животике, по методе венецейских куртизанок, хоть между бедер или сзади, лишь бы не в детородное место.
Если не помогали предосторожности и на пару месяцев задерживались крови, в ход шли тонкие серебряные крючья и особый уксус, настоянный на лунных травах.
Сколько ночей Любовь Андреевна молотила кулаками в штофную стену, рушила шелковые ширмы, расписанные сосновыми ветками, снегопадами японскими и кипарисами, гнусаво кричала крепостной рабе, давя в горле тошноту:
– Унеси! Тотчас!
Слуги тащили на поганый двор выкидыши в горшке.
Нет у меня дочки. Послышалось.
Котенок пищит. Велю утопить.
Двери скрипят. Велю смазать.
Часы бьют. Велю продать
В туалетной комнате - парики на болванках, числом больше десятка, для всякого случая.
"Цыганка": в прядях кизил и атласные ленты, дикий янтарь, медные монеты и коралловые веточки. "Прекрасная огородница": тюлевые мотыльки, церковные барвинки да тысячелистник.
А главный фасон - "царская охота" - павлиньи перья, кроличий пух, креповые розетки, куриные и абрикосовые косточки, а меж ними - золотые цепки с глухими колокольцами.
Старуха примеряла парики перед зеркалом. Мелко трясла головой.
Волосок бровный из линии выбился.
Серебряные щипчики сомкнулись, щелкнули, дернули.
Зашипел волосок на свечке.
Ай, больно...
Щипцы-плойка калились на таганке докрасна.
Стальные раскаленные жвала намотали локон, потянуло паленым волосом.
Лето в Москве - пыльное, клеверное, что ни час, то полдень
Скачут по дворам в мыле и пыли курьеры в поярковых треуголках.
С порога лакей окликнул:
– Для мадамы есть почта?
– Ждите. Пишут!
– крикнул курьер и растаял за углом.
Пять лет - один ответ.
Пишут.