Духов день
Шрифт:
Кондитер в белом колпаке проплыл утицей по шахматным полам, принес на пальчиках фарфоровое блюдечко - а на нем - колобки из бухарской пастилы с алой вишенкой напоказ - "венерины сосочки", самое дамское лакомство для рассветного часа.
Старуха взяла одну конфетку - сдула сахарную пудру, внятно куснула сбоку. И со свистом всосала воздух.
На зубок попал десерт.
Ай, больно!
Любовь Андреевна ударила повара.
В уме ли ты, раб?
Нешто не знаешь - я седьмой десяток разменяла. Клыки выпали. Десна кровоточат.
Замычал холоп на улыбочке.
Камеристка поднесла гневной барыне высокий стакан воды и плошку - сплюнуть мутное полоскание с пресной волокнистой кровкой.
Тем и утешилась старуха на сей день.
Простила кондитера, простила старость свою, простила ординарный вторник, простила скуку и пыль московскую.
Вздохнула. Дала повару в кулак рубль. Улыбнулась.
Все врут. Ничуть не стара. И глаза при морском блеске, и между ног зудит прорезь, как тридцать лет назад - кайенским перчиком, обморочной пряностью, зря что ли полвека подмывала тайности кипяченой студенецкой водой. Зря что ли выписывала капли и притирания из Европы и Нового Света - по целковому на золотник: отвар желудевый, мирра, кипарисовые орехи, те наоборотные снадобья, что внутренность стягивают и вяжут, делают из женщины - свежую девушку.
Потом шарлатаны армяшки вопят в торговых рядах на старых Миуссах
"Из шустрой белки делаем целку! Тай-тай, налетай! Полцены за целку, полцены за белку. Давай, давай, давай-вай-вай!".
Лунки ноготков белым белы, а пластинки розовы, какой кавалер те ноготки видал- так на коленках, бывало, ползал, умолял - душенька, ласточка, любушка, дай облизать!
Дай глубоко облизать без укоризны, без памяти лезвийно заточенную пилочкой рабочую грань ногтя на среднем пальце.
Сорок лет тому назад.
Теперь фаланги Любови - сухие коленца бамбука, какой из Китайской стороны кораблики по желтому морю возят.
В оны дни все на свете сладости перепробовали пальчики Любови Андреевны: щупали под корсажем подметные письма, предавались женской щекотке с вельможной наложницей, впивались в мокрые волосы и тянули пригоршней за пудреные гвардейские вихры на затылке, цепко держали подстриженное писчее перо - как любила она по молодости сочинять при оплывших свечах чувствительные письма выбывшим на погост адресатам.
Такая женщина и на смертном одре не забудет искусство десятью манерами красиво подбирать подол платья в дождливый день.
Старуха ворожила, наряжалась перед трельяжем - актриса, искусница, кружевница, читательница романов, причудница, петербургская картежница, седовласая волчиха.
Не на праздник так собираются, не на смотрины. Нет, так суровые егеря проверяют патронташи, осматривают оружие, скрипучие аглицкие седла, подпружные пряжки, собачьи своры и вабила - все ли готово к царской охоте?
Не подведет ли стремя, смазаны ли плети из воловьих жил, пыжи хороши ли, здоровы ли псы-легаши?
Любови Андреевне подносили на бархате болгарские серьги, ожерелки "ошейники" из слепой воды самоцветов, бархотки с мертвыми медальонами, но мановением руки отсылала барыня ювелирный вздор - сегодня не желаю.
Моя шея и без прикрас бела.
Вы послушайте, комнатные девушки: меня выбелило время. Вам и не снилась лебяжья, костного фарфора белизна моя. Молитесь, чтобы спас Господь от моей чистоты Вас, молодых да ранних, неписанных красавиц.
Наконец старуха подставила сухое горло под кисточку живописца - приказала вывести узор иранской хной прямо на коже - еле видимый, муаровый, тонкий тлен, будто трещинки на старинной фламандской доске, прошлогоднего листа жилкование.
Девки обмахивали свежий узор фартуками - чтобы быстрее засох и не смазался.
Хозяйка отражалась в равнодушном стекле на серебре, куталась в голубой утренний плащик "пудермантель".
Ворох платьев остывал от пестроты на вольтеровском кресле, две заспанные служанки волокли накрахмаленные фижмы - пристегивали на талии, оправляли оборки, благоговели.
Старуха вставила ступни в маскарадные туфельки. "Шпоры" и натоптыши скрадывал до лоска тесный чулочек с вытканными фиалками - продушенный резедой и мускусом до последней нитки.
Сначала левая ножка, потом правая - в приметы не верила, истинная вольтерьянка.
Идет ли сегодня в гости, или сама гостя ждет?
Кивнула тройному зеркалу, к правому глазу поднесла оптическое стекло в оправе - увеличенный глаз, будто устрица, отворился, мокро в ресницах поморгал, источил из угла соленую влагу.
Хороша ли?
Хороша.
Хлопнула в ладоши, подошел увалень-уралец, скривил сытую морду, ухнул для проформы, и старуху на руки подхватил легко, как конопляную куклу.
Так и понес по анфиладе домовой, прочь с крыльца, и по насыпной гравийной дорожке до экипажа.
Свистнул кнут. Сорвались чалые английские кони. Ливрейный холуй едва успел прыгнуть на запятки.
Уралец на крыльцо сел.
Перекрестился напоследок.
– Скатертью дорога, сударыня-барыня.
+ + +
Синева небесная любовалась гладью пруда, копаного в форме сердца.
Воды тинистые, солнечные, античные.
Жар дрожал. Множилась прудовыми отражениями красота запертого городского сада в июльском Харитоньевом переулке.
– Капп...
– упал на водную гладь отщипок мякиша. Нехотя потонул.
Метнулась под водой литая тень рыбины, блеснула радужной чешуей и золотой серьгой, продетой в жабры - ам! и нету хлебушка.
Тишина.
Колыбельная рябь зыбила чашечки кувшинок.
Концерт на открытом воздухе.
На смычок виолониста, напудренного и гибкого, как английский хлыстик, норовила присесть бабочка-капустница.
Бабочка - насекомая бесприданница, а туда же вьется, вьется, в руки не дается, как молитва напросвет.
Стройный квартет играл уютно, щипал душу, нотные листы на пюпитрах не шевелились - безветрие и леность.
Ванильное облако нашло на солнце и застыло, само в себя перетекая, творя города и драконьи головы, так славно было гадать в праздности - на что похожи небесные формы.