Духов день
Шрифт:
Постарел ты, братец. Истаскался на простынках голландских, питерского фасона.
Заросла малая петербуржская речка илом, поперхнулась мостами, вспорхнули актерки и плясуньи над позолотой и красным бархатом твоего театра, над фронтоном желтого дома с белыми колоннами на набережной Мойки.
Старость не радость. На висках залысины-просеки высокие.
В углах глаз "вороньи лапки" морщин.
Старший брат молча смаковал горячий шоколад из синей поливной чашечки.
Совсем чужой человек.
За всю свою жизнь Кавалер виделся с братом в третий раз. Один раз - ребенком, второй раз в Петербурге, когда отказалась от дебютанта Императрица, а третий раз - так близко, что дыхание слышно - сегодня.
Крутилась в горячих висках Кавалера песенка простая, с треском, словно осиплым басом пьяница за окном голосил:
– Все венки поплыли,
А мой утонул.
Все дружки приехали,
А мой - обманул.
Старший брат зря времени не терял, обстукивал черенком ложечки надрезанную скорлупу окаянного яйца, лениво читал нотацию.
Краем уха Кавалер улавливал сдобные наставительные слова его, одно с другим не вязалось. И вдруг всплыло из тесноты словцо:
– Бездельник...
– Что?
– переспросил Кавалер и кулаком зевок зажал.
– Пустопляс, - веско произнес старший брат и яйцо посолил скупенько. Рот перекрестил и поднес ложку к плотным насмешливым губам.
Лето текло за окнами. Лакей зажег лучинкой свечи в шандальце на столе не для света - а для аромата, был пропитан воск белым муском бомбейским.
Кавалер тарелку отодвинул, рот отер.
Спасибо, братуша.
Сыт по горло.
Взглянул на брата без опасения, с вызовом.
– Бездельник, говорите? Пустопляс? А сколько раз я вам писал, просил меня к делу приставить, рекомендательные письма выдать для учения. Наконец, сам по петербургским гарнизонам рассылал прошения, а мне один ответ - ждите, старший брат прежде вашего должен отписать, благонадежен ли, к службе способен, здоров ли разумом и телом?
Батюшка-то еще когда помер, вы старший, за вами и слово, я для них никто и звать никак А чем я хуже Антошки Шереметьева, Аннушкина брата, я бы тоже в Навигацкую школу пошел, или в лейб-гвардию, да черта ль, мало ли мест на царевой службе.
Озверел я уже на Москве, за бабьими юбками света не вижу, сколько раз я вам намекал, а что вы мне отвечали, фреринька?
Три года слышу - обожди, погоди, дело тонкое, так сразу нельзя. Не зная броду, не суйся в воду. Так и повелось: куда ни ткнусь - угодливая маска скалится: нельзя-с!... Фамилия у вас дюже важная, нужно леность и вальяжность выказывать. Надо ж-дать-с!
Сколько можно!
Старший брат бровью поиграл, стащил с левой руки домашнюю перчатку из выделанной до шелковой тонкости кожи тосканского козленка. Почесал дряблый подбородок.
И промычал с насмешкой:
– Н-ну?
– Баранки гну! Я хочу - сразу! Брода нет - так вплавь готов. Годы мимо свищут, мне уж скоро двадцать, это вы старик, на пятом-то десятке... а мне жить! Доблести хочу и настоящего дела, а не забавы и праздности. Что я вам всем теремная царевна на пуховиках валяться? Бока уже пролежал.
Брат тонко и точно уложил крест-накрест на тарелку столовый прибор, увенчал скомканной салфеткой, кивнул лакеям - тотчас унесли объедки.
Запросто оперся на скатерть локтями.
– С ума спятил? На кого брешешь? Сядь, я сказал. Ты когда себя последний раз в зеркало видел? Слаще девушки. Мамкино охвостье. Сытно ешь? Мягко спишь? Одет пышно? Чего тебе еще нужно? Что тебе неймется, а?
Кавалер побелел. Потянулся к плоской китайской чашке с грецкими орехами. Брал один за другим, и между большим и указательным пальцем давил твердую скорлупу в крошево, не морщась, без видимого усилия.
Приговаривал размеренно, в такт сильному хрусту скорлупы.
Осколки раздавленных волошских орехов сыпались на вощеный паркет.
– Значит, по-твоему, я - девушка. Последыш. Хорошо же. А если я. Прямо сейчас. Вас. Тебя. За такие слова вызову? Долго на шпагах продержишься против меня? Блюдолиз. Царедворец лукавый. Кобель потасканный в отставке! Недолго царицкины перины мял?
Тут Кавалер не выдержал, вскочил, опрокинув полукресло, и через трехрожье подсвечника серебряного, сметая к чертям сервировку с ковра, бросился и сгреб брата за кружевные брыжи.
Покатился канделябр на пол, завоняло жженым воском, зашипел, чернея, фитиль.
Старший налил багровым румянцем пудреные щеки, вывернулся и кратко гавкнул:
– Никитка! Мишка! Атть... ко мне! Живо!
Ввалились с треском в золотые двери дюжие гайдуки, растащили дерущихся.
Кавалера с матерком запинали в угол, скрутили руки за спиной - треснул и распоролся рукав.
Секретарь-фитюлька на цыпочках засеменил, как таракан, затоптал свечи, накапал старшему на платок уксуса венгерской королевы из флакона, и с кудахтаньем оправил на костюме господина измятую красоту.
– Пшел вон - старший брат шлепком ладони в лицо смазал холуенка, тяжело взглянул на Кавалера, с которым, пыхтя, возились гайдуки.
Кивнул сокрушенно, прошелся по медовым половицам, чижику в клетке затейливо посвистал, побарабанил по прутьям.
И обернулся к бунтовщику, заложив руки за спину.
– Неблагодарность есть низшее чувство. Мерзейшее из всех возможных. Запишите это в душе, юноша. Иначе конец ваш будет жалок, - и вдруг сменил менторский тон на площадной, прошипел по-семейному, с неистовой лаской:
– Задушу, пащенок! Да если я тебе счета предоставлю, за все, что ты прожил, ты ослепнешь! Вызвал меня один такой. Дебошан паршивый. Никитка, под замок его, до ужина. Пусть остынет. И приберите здесь, - старший поддел носком башмака полураздавленный апельсин и закончил - Распустились совсем на Москве сволочи!. Без хозяйского глаза.
– Трус, - устало сказал Кавалер, отдернулся от буйволиной туши Никитки - руки убери... холуйская морда.
– Идите уж, княжич. Стыдобу устроили, так не ворохайтесь.- крепко держа за локоть Кавалера, прогудел кулачный боец Никитка, выволок юношу из залы.