Духов день
Шрифт:
Говорили последнее московское слово на рассвете пожары.
Шесть недель ни капли дождя.
Растрескалась земля и обесплодела.
Ползучий торфяной пал опаснее всего на свете горения - хрупкая корка сверху, внизу - огнедышащая ямища, торфы тлели годами, под землей, в пожарных кладовых Подмосковья, и в знойные дни вырвались наружу. Занимались бересты, короста сосновой коры, папоротники, вереск и кипрей на выгаринах вдоль дорог, долгих, как головная боль.
Снилось Кавалеру до рассвета беспокойство: красная бузина на ветру, оспенные язвочки на щеказ, черные в синеву вороньи перья в наледи с кровью, брусника, сухостой, полосатые версты. К утру ближе въезжала в жар подушки конская голова, пялила в запале желтые кривые зубы и бельма.
Ночная кобыла топала оплавленными копытами у постели, ныла и стонала со всхрапом, как живой человек. Лошадь орала и горела изнутри, гулко проседали дуги обугленных ребер.
Черные слуги быстро несли через комнаты головни в россыпи костровых искр.
Все дни недели - частый, как гребень, четверг.
Желтоглазая китайская заря прилипала к потному лбу Кавалера капустным листом.
Торопись, просыпайся, август уносит тебя в зубах, как лиса петушка, за пожарные леса, на хутора, за дальние хлевы, где бьются о стены в дыму голубые, как валуны, коровы и вытягивают горло долгим смертным мыком.
Жаркие красные петухи орали зарю на частоколах.
В печи хлеба истлели дочерна.
Когда жара спадала, старший брат возил брат Кавалера в Оперный дом, московским господам родную косточку показывать, с невестой беседовать, представлениями актерскими услаждаться.
При Оперном Доме - в зеленом парке раскинуты были палатки с временными кофейнями и кондитерскими, поставлены качели и гигантские шаги на столбах.
Турецкий пленный - балансер на канате, играл зажженными булавами, вольтижеры на скаку выказывали удаль.
Круглые белые кобыли и мерины били копытами в опилках.
Горели изнутри шамаханские глазчатого шелка шатры.
Пекли мясо на углях. Текли над садами летние вкусные дымки.
Мужик, сидя в кусту, соловья изображал без искусства и сладости. Свистал и щелкал в два мокрых пальца.
Добрые баре сетовали:
– Водчонки бы надо из буфетной принести, горло промочить, изнемог соловей, осип, ни трели, ни раскату, ни прищелка.
– Всыпать бы ему по-солдатски, чище бы защелкал, собака, - откликались злые знатоки.
В глубине аллей липовых и тополиных пестрели венецейские узоры на женских жестких подолах, трещали скелетные кринолины-ронды на корзинных старозаветных каркасах фижм.
Густо чадили у дверей оперного дома масляные фонари, гости раскланивались, говорили, что нынче обещают комедианты "Пьесу о короле Леаре", про то, как один отец с тремя девками маялся, а они его в гроб вогнали аккурат после антракта.
Лица, как розовые яйца, все лица - одно лицо.
Все лица - Москва.
Беседы: псовая охота да карточная игра, верховые лошади, девки, шуты, шутихи и куреи-гермафродиты.
Или ворожба, гадание и страшные случаи - то в Дорогомилове на рынке бабу-ватрушечницу в караул взяли - а ватрушки-то людоедные, разломили товар - а в тесте палец мертвый и кольцо обручальное запечены. Слыхали, в саду на Сетуни яблоко уродилось с человеческим лицом. Его садовники сняли, разрезали - мякоти нет, а взамен тамбовская ветчина с косточкой. Дали коту, кот ел, не помер. К чему мясное яблоко в Московском саду вызрело?
К войне знамение, братец мой, к войне.
Скоро весь мир заворует и Китай забунтует.
А там и всему свету конец.
С тем и успокаивалась Москва. Завтра - не страшно.
Сегодня - хорошо.
День прошел и слава Богу.
После короля Леара публике предлагали слезливый балет с изъяснением тонких чувств. Будут козлоногие сатиры и нимфы аркадские плясать "русского". Хорошо, не меняется в театре ничего: первый любовник завсегда завитой бараном, а простак в рыжей мочале, китайка синяя вместо неба, да холстина малеванная под темный лес, горный грот или морской порт с Везувием.
Крутились вокруг холостых господ и так себе офицеров свахи. Чуть не на привязи водили матери по аллеям невестного возраста барышень, ревниво целовались с подругами щеками. Бриллиантщицы и атласницы именовали друг друга на модный лад "москвитянками". Так густо целовались, что румяна со скулы на скулу мазались.
Храпел гравий под модными узкими туфлями "щучий хвостик".
Коричневые банты с позолотой на рукавах.
Аппетитный галант плавно выступал в летучих башмачках с розами, с легкими звонкими пряжками, брезгливо по цветному песку.
Полные губы округлял. К голубому локотку его присоседилась премудрая и тонкая бестия, деланная чертом на парижский манер.
Как русалка - лопаста титькой щекотит, мяконькой малинкой, так старуха Кавалера похлопывала по тугим атласным с отливом бокам сложенным веером.
Под мышками щегольского кафтана Кавалера - кислые и темные пятна пота.
Старуха Любовь Андреевна приближала желтый череп к жирно нарумяненной щеке юноши, липкими красными губами шептала преисподние слова.
Кавалер млел, не хотел - а слушал, стекленели и останавливались пустые глаза.
Длительно улыбался. Несло от него дыней, дымом и мускусом.
Гости его узнавали, расступались, он в ответ кивал, как болван.
Сплетня заварилась под липами.
Кукольные букли, треуголки, трости, белые перчатки, кружево бежевое, тальмы с узорами, китайские собачки, блестки на ресницах, маски на тростях сплетничали лиловыми ленивыми голосами. Говорила розовая атласная барская Москва:
– Врали, что Кавалер хорош собой! На поверку ничуть не хорош. Кукла вербная, кафтан по всем швам маловат, лицом сдобен, краску смой - парное мясо выпрет.
– Гарью пахнет, мама.
– А Любовь-то старей потопа, загуляла с молодым, не осталось стыда на Москве, да и то верно - допрыгался, козелок, тепла ему не хватит старухины кости греть.
– Свадьба будет богатая, весь Кузнецкий столами заставят, Харитоньев переулок коврами выстелят и все кирпичи духами обольют, венчать будут в Успенском соборе, откроют образ Спаса Ярое око.