Духов день
Шрифт:
Была Москва, да весной вместе с девством моим растаяла, как лисья ледяная избушка. Одни лубяные амбары остались. Не приедут ко мне гости. Не будет весело.
Быть нельзя без Москвы.
Колеи глинистые - вот они, просека, гать, поле овсяное, избы косые, полосатая верста на перекрестке, рябинник - все это теперь твое, настоящее.
Сын мой наследует. Нужен сын. Перед сном, задвижку на двери спальни забуду закрыть.
Ночью Анна подходила к двери - дуло по ногам из щелки ледяным духом. Медлила. И крепко-накрепко замыкала задвижку. По анфиладе комнат слышался слесарный кованый щелчок. Вздыхал и ворочался на диване под халатом тяжелый муж.
Анна ложилась на спину, подтягивала колени к холодному пустому животу и молчала.
Ночи - замочные скважины. Одна в потолке, другая во лбу. Темно, тесно и космато. Подсматривают сквозь, улыбаются бесы. Их дело одинокое и лукавое.
Посвистывали бесы в предсонье: а всадник то по московской дороге торопится, а ты лежишь, воешь, смотри, проскачет быстро, провоешь до смерти.
Анна маялась бессонницей, вставала, пила воду с лесным привкусом, зажигала от лампадки свечу. Сидела простоволосая на постели. Раскачивалась.
Одевалась сама. Ставила свечу в фонарь, Шла с фонарем мимо спящей горничной девушки, мимо звенящих в такт шагам поставцов с праздничной посудой, и тайком с крыльца и бегом через поле на перекресток.
Травами пахло и стылой сосновой гарью с делянки смолокуров в лесу.
Анна ставила фонарь на столб, вилась вкруг железной клетушки мошкара.
Близко блестели усталые колеи.
Плюхала в бочажинку ночная лягушка.
– Врете вы, врете, бесы, нет Москвы, ничья лошадь по бездорожью не скачет, не ловят ветер белые рукава. Сейчас домой пойду, дверь запру. Ничего не хочу, никому не верю. Я и одна сильна, хочу в кнуты возьму, хочу хлебом и золотом оделю, моя воля, пусть в навозе, пусть в черноземе, а царица!
Гордая Анна, отчая дочь, стояла у верстового столба.
До слепоты, до простуды смотрела на Москву.
Под утро прогорал фитиль, шипел в сальной лужице. Рано светает, уже трубы в деревне дымят. Привязаны дымки к небу - будет день погожий, долгий летний, ягодный, полевой, работный, до крови поротый.
Сама себя упрекала Анна за ночные стояния.
Зарекалась.
Но снова солнце на закат покосилось, сизим подергивались луга, остывала и темнела стремнина под мостом в лесу, вспоминала Анна о фонаре.
Зря ли он вычищенный, стоит в спальне меж оконными рамами?
Свечу новую принесли.
Стакан с лесной терновой водой в изголовье поставили.
Гордая Анна, отчая дочь Шереметева, стояла у верстового столба на перекрестке.
До слепоты, до простуды смотрела на Москву.
Тоска бесстыдная виски давила, как скорлупу.
В эту ночь сквозь замочную скважину, сквозь бессонное придорожное редколесье, выбрела на фонарный свет Наташа-Безымяшка с гнилой щекой.
Плакала, карабкалась по косогору, месила кулаками и коленями глину. Петух ее немой, по кочкам перепархивал, точно собачка красная.
Безымяшка присунулась к фонарю - на свече руки греть. И крикнула Анна от испуга грозно - почудилось ей, что мертва баба - вся в земле могильной, как свинья:
– Кто такая! Говори сейчас!
Обернулась Безымяшка, слезы подолом размазала:
– Ай, барыня... Попу скажи - пусть звонит! Марью живую в землю положили. Секрет сделали без спросу.
Анна и вони и грязи не погнушалась, бабу к себе за руку потянула, развернула к свету.
Голова круглая у Безымяшки, косы под корень обрезаны. Были космы рыжие, стали ржавые, вшивые и в прореху на рубахе титьку видно.
– Кого зарыли? Где? Врешь? Убью!
Вскочил петух на столб к свету, потоптался желтыми лапами, драными перьями похлопал.
И закричал утро во все горло.
Безымяшка на коленях клялась, что правду говорит.
Анна поверила ей, пальцы сплела, хрустнула суставами, бросила через плечо:
– Веди, раба.
...Шли две женщины по лесу, прутья по щекам и подолам хлестали.
Облепляла лица невидимая паутина.
– Тут, барыня, секрет сделали, - блажила Безымяшка.- Скорей. Задохнется.
– Вижу, - ответила Анна - Что не мной положено, то возьму.
Над рыхлым холмом Анна передала фонарь Безымяшке, велела светить, встала на колени, руки по локоть в землю запустила, стала рыть как собака, под себя, времени за лопатой бежать не было.
Безымяшка палку от креста подала, Анна стала ковырять дерн и грязь палкой.
Не осела могила. Свет прыгал, то янтарный круг дарил, то убегал, обманывал. Безымяшка заслоняла юбкой от ветра фонарь.
Анна землю гребла в подол, вываливала прочь, черви и тонкие потревоженные корни под пальцами рвались, кровь показалась на ладонях, Анна не заметила.
Долго рыла. Не ведала зачем, будто в бреду. Сама уже стала страшна, будто вырылась из-под креста, кудри черные по плечам рассыпались, в углу рта сухая слюна пенкой спеклась. Одни глаза - сизые, ненавистные высверкивали в пляске, будто блесна в омуте.
Скользнули пальцы по стеклу двери, вместо крышки гроба положенной.
Лохмотьями барского рукава Анна расчистила земляной секрет, хрипло приказала Безымяшке
– Ближе свети, раба! Нет. Дай мне. Я сама.
И склонилась в яму с фонарем.
За волнистым дверным стеклом в жироной земле маячило белое спящее личико покойницы, волосы белей молока, венок полынный, на губах белый камушек, вокруг головы цветы полевые, шиповные лепестки, воротник девичьей рубахи небрежно вышит купальскими узорами, красными по белому.
Будто к отражению в омуте, живая черная Анна склонилась над мертвой белой Рузей за стеклом
Всмотрелась, застонала:
– Встань, девушка, встань.
Трижды стукнула в желтое стекло костяшками кулака, замарала кровью земляной секретик.
Дрогнул рот под землей. Скатился белый камушек с губ покойницы.
В ладонях девушки за стеклом хрупнули журавлиные яйца - кулаки сжались, скорлупа треснула, смешались меж белых пальцев желток с белком.
Запотело изнутри стекло морозной моросью выдоха.