Двадцатый год. Книга первая
Шрифт:
Спекулянтки и привокзальные шпанята с любопытством взирали на диковинное действо. Не вполне было ясно, к чему в большей степени их любопытство относится – к бегающим с камерой засъемщикам или чокнутым советским энтузиастам. «Вот ведь понаехали», – как-то услышала Барбара за спиной.
Ерошенко, работая с камерой, встретил знакомцев с Большой Васильковской: Геннадия Горобца и Рейзе Лускину, тоже пришедших поглазеть на придурковатых. Рейзе сразу же включилась в процесс свободного труда, таская щепки и ловко попадая в кадр. Горобец, тот больше интересовался аппаратом.
– Это французский, «Пате»? – спросил он, забыв поздороваться с подозрительным налетчиком-маузеристом.
– Французский, но не «Пате», а «Дебри». – На сей раз Ерошенко с нахалом не церемонился. – Что без толку стоишь? Помоги повернуть. Ногу, ногу придерживай, мелкий. Вот так.
Мимо с мусорным ведром проходила Бася. Потрясающе красивая, невероятно трогательная. Вопреки опасениям вовсе не испорченная повязанной по распоряжению режиссера косынкой.
* * *
Пятый пункт программы кинокомитета Ерошенко понял буквально. На второй день пребывания в Житомире сходил в свою бывшую гимназию, нынешний учительский институт, и, предъявив мандат, разжился наглядными пособиями: картами и картинками. Жалко, не было модели гильотины, он приволок бы и ее. Циркуляр Луначарского догнал бригаду в Киеве; нарком, как и тогда на Брянском вокзале, но теперь вполне официально рекомендовал читать публичные лекции с целью смягчения нравов после ужасов гражданской войны. Смягчать нравы Бася согласилась с радостью.
Набрасывать лекцию она решила за городом, вместе с Костей. Генералов с Агапкиной плотно занялись сценарием, Зенькович с Агнией отправился в военный комиссариат, Соня Гнедых обсуждала с Лидией однообразные мужские достоинства.
Кстати о Лидии. В Киеве эта порочная особа внезапно объявила о желании ехать с кинобригадой в Житомир. В пайке как таковом сапфистка не нуждалась, но хотела быть вместе со всеми. Генералов и мужчины не возражали. В выделенном бригаде домике ее назначили помощницей коменданта, так в итоге и не избранного. Лидия никому не мешала, скорее наоборот – внушала надежды мужчинам (не Косте) и развлекала женщин (не Басю). Последнее, чем она под секретом поделилась с товарками, был захватывающий рассказ о сбывшейся в Киеве мечте – любовнике цвета эбенового дерева, сенегальце из прошлогоднего французского десанта. По словам сапфистки, он сознательно перешел на сторону революции, по мнению Агнии – застрял в одесском бардаке и не успел убраться на корабль. Барбара слушать про сенегальца не стала. К чему ей чужие негры, когда рядом родной человек?
Поискав подходящее место, Бася с Костей устроились над Тетеревом. Под теплым солнцем, медленными облаками. Лекцию придумывать не хотелось, в голову лезло чёрт-те что. Если бы уединиться в той вон рощице… «Котвицкая, тебе не совестно – чем ты лучше несчастной Лидии?» «Но я ведь не о неграх». «Так ты еще и расистка?» «Отстань». «Вот Костя, он думает о другом». «Конечно. О киевлянке своей синеокой».
– Котька, о чем ты думаешь?
– Ни о чем. А ты?
– И я. Правда, хорошо?
– Правда.
Ни о чем не думать Костя не умел. Говорят, так умеют индийские йоги, но какой из русского интеллигента индийский йог?
…Они шли здесь. Каких-то триста лет назад. Свирепые запорожские курени – творя те кошмары и ужасы, что воспел в своей волшебной повести длинноносый меланхолик из Нежина. А позже, в шестьсот сорок восьмом, в гадяцкой сотне полтавского полка шагал на ляха пращур, Курило Ерошенко. Свирепый и немилосердный, как и храбрые его товарищи. А навстречу выезжала свирепая и немилосердная шляхта, маршировали искусные в убийствах жолнеры, мечом принуждавшие хамов к повиновению. Палили, вешали, вбивали на кол. А среди шляхты, подкручивая ус, восседали в седлах свирепые паны Котвицкие. Дымилась в поле русская, польская кровь. Одинаково густая, одинаково багровая. Два враждебных от века, ненавидящих друг друга племени…
– Ты ведь думаешь, Костик, думаешь. О чем?
– Да ни о чем, Баська. Честное слово.
– Не врешь?
– Не вру.
…Свирепый Наливайко, свирепый Остряница, свирепый Богдан, свирепый Железняк, свирепый Гонта, горы трупов на выжженных улицах Умани.
«Чом ви ляха не ріжете?..»
«Будем різать, тату!»
«Не будете! не будете!
Будь проклята мати,
Та проклята католичка,
Що вас породила!
Чом вона вас до схід сонця
Була не втопила?
Менше б гріха: ви б умерли
Не католиками;
А сьогодні, сини мої,
Горе мені з вами!
Поцілуйте мене, діти,
Бо не я вбиваю,
А присяга». Махнув ножем –
І дітей немає!
Попадали зарізані.
«Тату! – белькотали, –
Тату, тату… ми не ляхи!
Ми…» – та й замовчали.
Чуть южнее Житомира, в Кодне, коронный обозный Юзеф Стемпковский, по прозванию Страшный Иосиф, полтора столетия назад переказнил, усмиряя мятеж, сотни и сотни обезумевших мужиков. Перебивших перед этим, люто и немилосердно, тысячи людей – за свои действительные муки, но в тех муках чаще неповинных. Усiх, за все, щоб ураз i назавжди… Кого жалеть? Екатерина Великая, та мужиков, объявивших себя царским войском, не пожалела, помогла польской шляхте задавить, затоптать русский бунт. А ты, по ком бы плакал ты?
Не подозревая, о чем размышляет Костя, Барбара думала о том же самом. Вот она перед нею, воспетая Гощинским, Мальчевским, Словацким, щедро политая кровью земля. Жуткий князь Иеремия, беспощадный и хитрый Хмельницкий…
– Wiesz co, Kocko? 33
– Co, glupia? 34 – повернулся он. «Тату, тату… ми не ляхи! Ми…»
Бася, сияя, откинулась на пальтишко на прохладной еще земле.
– Bar wziety! – Призывно распахнула руки. – Straszny Bohun porwal mnie na zawsze 35 .
33
Знаешь что, Котька? (пол.).
34
Что, дурашка? (пол.).
35
Бар взят! Страшный Богун похитил меня навсегда (пол.).
Странным для многих словам Костя не удивился. Только хмыкнул в такт недавним мыслям:
Lecz Skrzetuski w Rownem siedzi
i szabelke ostrzy 36 .
Басе живо представились благонравный до смертной тоски Скшетуский, жирный пьяница Заглоба, отупевший от целомудрия Подбипента, омерзительный ловчила Жендзян – jam nie chlop… 37 Только их тут не хватало, в ее и Костика Житомире.
– Пусть Скшетуский засунет свою саблю себе… знаешь куда?
36
Но Скшетуский сидит в Ровно, точит свою саблю (пол.).
37
Я не мужик, [я дворянин] (пол.).
– Бася…
Скажите, пожалуйста, сколько укора в голосе. Неужто из-за Сенкевича? Да если бы не патриотические фантазии хваленого ноблисты 38 и российского псевдоакадемика, сколько бы польских ребят не полегло в Полесье, в Белоруссии. И здесь на Волыни, по другую сторону фронта. Сейчас – и тогда, в империалистическую, в австрийских, будь они прокляты, легионах. За воспетую Сенкевичем мифическую Польшу – до Днепра и до Черного моря.
– А зачем ты так говоришь? – вскинулась с обидой.
38
Нобелевского лауреата (пол.).
– Прости.
Ну вот, смутился окончательно. Растерялся, расстроился. Баха, тебе не стыдно? Ведешь себя как баба.
– Ладно, Костик, я сама виновата. Не сердись. Просто я тебе завидую безумно. Ты дома. Мне тоже хочется. К папе, маме, Мане.
Улыбнулся, слава богу. Уф.
– К знаменитому коту?
– Про кота-то я ничего и не знаю. Мама про кота не написала.
3. Акт третий, польский
Знаменитый кот – Тени Сараева – Аттентат на Мокотовской – Великое преломление зонтиков