Две повести о любви
Шрифт:
Его никогда не переводили в Компьень. Вместо этого он поехал со своими земляками домой, из Франции через Трир, Регенсбург, Нюрнберг, Вюрцбург в Вену. Или в Вену через Карлсруэ, Брухзаль и Линц. Может, его, как и меня, засунули на вокзале в Карлсруэ в арестантский вагон, в узкую камеру, соединявшуюся с соседней маленькой щелкой, через которую он, подобно мне, общался с немецким уголовником с железным крюком вместо левой руки, как у пирата. Мужчина рассказывал ему, как и мне, что сам отрубил себе руку. Нацисты посадили его, шепотом рассказывал он, в лагерь на болоте, где заключенные должны были резать торф или отвозить его на тачке, а кто не выдавал положенную норму в кубометрах, того до полусмерти избивали, поэтому он и отсек руку, и не он один: многие отрубали себе кисть, после заживления им к культе приделывали железный крюк, и они были безмерно счастливы, он тоже безмерно счастлив, потому что с крюком он годился только для перевозки торфа на тачке, а тачка, по сравнению с добычей торфа, одно удовольствие.
Фримель не испугался этих откровений. Он лишь подумал, может, тот лжет, может, он лишился руки в результате несчастного случая на работе, и вообще мы, интербригадовцы, сражавшиеся на полях Испании, не преступники, вроде этого человека с крюком. С нами будут обращаться лучше. С ним и в самом деле обращались лучше в Вене, в полицейской тюрьме на Элизабетпроменаде, знакомой ему по прежним временам, по тридцать четвертому или тридцать пятому году, когда он дожидался там суда.
Я не знаю, какой референт занимался им в управлении гестапо на Морцинплац. Волею случая Руди попал к тому самому бывшему инспектору криминальной полиции, который вел его дело еще в 1934 году, во времена австрофашизма, и который вовремя перекинулся на сторону нацистов. Общее прошлое охотника и жертвы породило в них смешанное чувство братства по оружию; такое вполне могло быть, во всяком случае, это объясняет, почему уже через несколько дней после своего прибытия Руди получил разрешение написать открытку отцу. Между гестаповцами и австрийскими тюремными надзирателями с Элизабетпроменаде, в «Лизль», как мы почти любовно называли тюрьму, существовала своего рода конкуренция. Одни завидовали заключенным других. Вот пример: когда после допроса сотрудник гестапо вел меня с Морцинплац назад в «Лизль», он сделал мне знак остановиться у табачного магазина и сунул мне в руку деньги. «Купи себе пачку „Спорта“», — сказал он. А когда я вышел оттуда: «Смотри, чтоб эти недоумки тебя не обшмонали». Так они называли австрийцев. Руди наверняка извлек пользу из обоюдной нелюбви гестаповцев и тюремных надзирателей. К тому же вполне возможно, что в «Лизль» он встретил старых знакомых, некоторых ушедших на пенсию охранников, которые снова вернулись на службу, поскольку более молодые надзиратели были призваны в ряды вермахта. Потому что Руди и в «Лизль» оказался на привилегированном положении. Уже в своей первой открытке он пишет отцу, что является «тюремным рабочим». Это очень важный пост, «тюремным рабочим» не надо было целый день сидеть в камере, они не голодали, поскольку при раздаче еды для них всегда находилась добавка, они могли тайно проносить сигареты, читать газеты и передавать записки заключенных друг другу. Не все «тюремные рабочие» вели себя порядочно. Помню одного заключенного, который, уподобляясь уголовникам, требовал за каждую сигарету одну немецкую марку. Бывший интербригадовец, а оказался мерзавцем, не то что Руди.
Последнее письмо моей матери он написал в июле тридцать девятого, когда еще сидел в лагере Пор. Это прохладное, сдержанное письмо, в котором он, словно сквозь зубы, просит развода по обоюдному согласию. Свою просьбу он мотивирует тем, что брак все равно существует лишь на бумаге, что он ни при каких обстоятельствах не свернет со своего пути, и в свете вышеизложенного о возвращении домой не может быть и речи. Разумеется, он не будет уклоняться от материальных обязанностей; если у нее есть сомнения на этот счет, он дает ей возможность провести расторжение брака по его вине. Дело срочное, пишет он, потому что, только будучи холостым, у него есть шанс уехать в Мексику или Аргентину и получить работу и заработок. Другой причины он ей не называет. Но каким-то образом она узнала, что у него связь с другой женщиной. Она никогда не говорила об этом. Думаю, это причиняло ей боль.
В письме отец также заверяет, что никогда не забывал меня. Якобы он любит меня, и сегодня больше, чем когда-либо. Он с огромным удовольствием взял бы меня к себе, чтобы показать жизнь, которая не так уж и плоха, как, вероятно, считает мать. Он надеется, что она воспитывает меня достойным человеком, которого ни отцу, ни матери не придется стыдиться. «А если я вдруг умру, скажи ему, что его отец всегда думал о нем, что он с радостью остался бы со своим сыном, если бы это было возможно; пусть дедушка расскажет ему о той стороне моей жизни, которую ты не знала и не могла знать».
Уступив его требованию, мать подала потом на развод, с формулировкой «по обоюдному согласию». То есть она отказалась от алиментов. Меня удивляет, что она вообще прочла письмо. Почта шла обычно через деда, он переправлял письма моей матери, а мать часто отсылала их назад, даже не вскрывая. В записях деда есть строчка: «Последнее письмо Паула получить отказалась».
Так или иначе, брак был расторгнут. Свидетельство о разводе было выдано 16 августа 1941 года окружным судом Вены. То есть в этом отношении мой отец, посаженный 14 сентября в тюрьму полицейского управления, был свободным человеком.
Когда его засадили в кутузку, я уже завершил свой путь в Дахау. Его они засунули в камеру 78-а, на пятом этаже, а меня несколькими неделями раньше забрали из камеры 44-а на третьем этаже. Думаю, его камера вряд ли существенно отличалась от моей: довольно просторная, практически целый зал, с четырьмя или шестью нарами, где содержалось не меньше дюжины заключенных. В углу — хорошо обозреваемое отхожее место. Те, кому не досталось нар, спали на матрасах, в дневное время сложенных в углу. Мы были пестрой компанией, сплошь политзаключенные, попавшие в лапы гестапо: пять или шесть интербригадовцев, воевавших в Испании; один фабричный рабочий, сломавший лодыжку, катаясь на Пасху на горных лыжах, и арестованный при госпитализации за организацию коммунистических ячеек; авантюрист, выдавший себя на перевале Земмеринг за гауптштурмфюрера, хотя не имел никакого отношения ни к партии национал-социалистов, ни к СС; так называемый «экономический воришка», проступка которого я уже не помню; сербский дипломат, арестованный после нападения Гитлера на Югославию; французский бродяга, по необъяснимым причинам выбравший целью своего путешествия нацистскую Германию; полковник в отставке, на которого донесла служанка за прослушивание вражеских радиостанций, и австрийский коммунист еврейского происхождения, выданный гестапо советскими спецорганами. Его звали Франц Коричонер, ему не было и пятидесяти, но выглядел он как глубокий старик. В то время как другие интербригадовцы шарахались от него, как от прокаженного, я устроил так, чтобы вечером мы лежали рядом; так я узнал о злоключениях Коричонера в Советском Союзе, где он в качестве мнимого нацистского шпиона или троцкиста — что тогда для нас было одним и тем же — много лет провел в разных лагерях в Заполярье. Там он заболел цингой, и у него выпали все зубы. Но, несмотря на свою судьбу, он не ожесточился. Он твердо верил, что ошибочный путь развития в Советском Союзе — он так это называл: ошибочный путь развития — будет исправлен. Что касалось его собственного будущего, то он смотрел на него с умеренным оптимизмом. Хуже, чем на Печоре или в Воркуте, в немецком концлагере быть не может. Гестапо сообщило его сестре, что он будет переведен в Маутхаузен. Но, как я узнал уже после войны, в конце концов Коричонер очутился в Аушвице. Через день после его прибытия туда, 8 июня 1941 года, он был зарегистрирован среди умерших. Так что Руди не встретил его ни здесь, ни там.
Могу себе представить, что камера Руди была населена похожими обитателями: сподвижниками по борьбе в Испании, которых и здесь не оставляло мужество, борцами Сопротивления, готовыми к худшему и нуждавшимися в нашем слабом утешении, жуликами, перед лицом великих времен соблазнившимися мелкими махинациями, которые стоили им головы. Лишь такой, как Коричонер, не мог очутиться в камере 78-а, и я не знаю, как его присутствие сказалось бы на самочувствии Руди — благоприятно, неблагоприятно или вообще никак.
Допускал ли Руди уже тогда, что попадет в Аушвиц, не могу сказать. Вероятно, он надеялся, что его переведут в Маутхаузен. Мы все мечтали попасть в Маутхаузен, были наивными дураками-патриотами. Мы ничего не подозревали о каменоломнях смерти, о лестнице смерти, о штольнях смерти. Он, конечно, знал, что ему светит концлагерь, потому что в открытке от 24 сентября писал отцу, что пробудет здесь, вероятно, только несколько недель. Он просил отца принести помидоры, сладкий зеленый перец, немного фруктов и еще маленький тюбик зубной пасты, старую ночную рубашку и пару стелек. Руди инструктировал отца, что тот должен прийти в один из вторников в 14 часов к референту по его делу в управление гестапо на Морцинплац, 4, в комнату 274. Он просил отца забрать его грязное белье (также по вторникам, с половины шестого до шести). Но самой срочной была, похоже, просьба, высказанная намеренно бодрым тоном, а именно — выяснить в Иностранном отделе NSDAP в Париже адрес Маргариты Фримель-Феррер. «Ты удивлен? — спрашивает он. — Ничего не поделаешь! Оставь мой адрес в Иностранном отделе с просьбой передать его Маргарите. Приложи оплаченный конверт с почтовой маркой». Полагаю, что его отец, искушенный в таких делах, мог незамедлительно выхлопотать в гестапо разрешение на свидание. Встречи заключенных с родственниками происходили в присутствии тюремного надзирателя и гестаповца, как правило, на первом этаже тюрьмы, слева от входа, в так называемом закутке. От посетителей арестанта отделяли жалюзи, время свидания было ограничено тремя минутами. Об открытом разговоре в таких условиях нечего было и думать. В случае с Руди Фримелем я, правда, допускаю, что он мог общаться со своим отцом намного дольше указанного времени. Или они могли обмениваться посланиями через молодцеватого тюремного надзирателя, игравшего роль курьера. Вторая открытка Руди, от 10 ноября, адресованная отцу, позволяет, во всяком случае, сделать вывод, что они подробно обсуждали его положение. У Клеменса Фримеля явно запросили из Парижа дополнительные сведения для поисков Маргариты Фримель-Феррер, поскольку Руди пишет, он надеется, что отец уже получил затребованные данные и переправил их. «Ты не представляешь, какой чудовищный груз ты бы снял с моей души, если бы тебе удалось установить местопребывание Маргариты». Далее он ссылается на поданное им «обговоренное прошение», на которое, «однако, до сих пор не получил никакого ответа… Буду еще просить разрешения как можно дольше пробыть здесь, в Вене, если прошение будет отклонено». Никто из нас, сидя в гестаповской тюрьме, не подавал никаких прошений. Их бы и не приняли. Думаю, что свое намерение жениться на испанке Руди с самого начала отстаивал с таким рвением, что мог произвести впечатление даже на гестаповцев. Потому что ни о чем другом не могла идти речь в его прошении, кроме как о ходатайстве о женитьбе. То, что решение не было принято, к делу не относится.
Такую бумагу они предъявляли каждому из нас. С одной и той же шапкой, с той же подписью и одинаковым главным предложением: Главное управление имперской безопасности, Берлин Ю.-З. II, Принц-Альбрехт-штрассе, 8. Подписано: Гейдрих. «Обоснование приказа об аресте: по результатам государственного полицейского дознания установлено, что своим поведением он угрожает целостности и безопасности народа…» Тонкое различие содержалось в формулировке придаточного предложения, но даже здесь берлинские канцелярские крысы имели наготове всего лишь четыре или пять вариантов. Предназначенный как для него, так и для меня вариант гласил: «…ибо своей развернутой марксистской деятельностью и участием в гражданской войне в Испании на стороне красных он дает основание для опасений, что в случае освобождения, воспользовавшись военной ситуацией, может совершить действия, наносящие вред рейху».
Приказ о его аресте был отдан уже 11 октября 1941 года. Он подписал его 12 декабря в пятнадцать часов в общей камере на первом этаже тюрьмы, куда нас переводили незадолго до нашего отъезда. Это означало, что тринадцатого, самое позднее шестнадцатого декабря он был отправлен. Ехал он, таким образом, долго и обходными путями. Русская кампания шла полным ходом, железные дороги в восточном направлении были перегружены. Все для победы — таков был лозунг. Руди не был из числа тех, кто работал на победу, ему оставалось только ждать на путях. Известно, что он прибыл в Аушвиц общим эшелоном только 2 января 1942 года. Восемнадцать заключенных получили номера с 25167-го по 25184-й. Рудольф Фримель стал номером 25173.
В начале октября сорок первого я вернулась в Испанию. В Монтобане гестапо наступало мне на пятки. Мой брат сражался в рядах Сопротивления, и его группа получала через меня деньги и листовки. Немцы скоро заподозрили неладное. В первый раз они допрашивали меня в роддоме. В пять утра я родила, а в восемь они уже стояли у моей кровати. Через месяц они перевернули вверх дном мою комнату, но нашли лишь квитанции на девять денежных переводов.
— Что бы это значило, — поинтересовались они.