Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Две повести о любви
Шрифт:

Было бы неверно предположить, что мы сразу осознали весь ужас происходящего. Хотя такими уж наивными мы тоже не были и приблизительно представляли, что творилось в концлагерях. Я это знал еще с тридцать третьего года, когда читал в австрийских газетах о замученных до смерти или убитых людях, о которых официально сообщалось: застрелен при попытке к бегству. (Однако о любимом развлечении эсэсовцев — снимать перед каждым из них шапку — мне еще было неведомо.) Я также знал, что заключенных, пытавшихся бежать, вешали. (Однако про обречение на голодную смерть в стоячем карцере, выстрелы в затылок у «черной стенки», «качели Богера» на допросах мы еще ничего не знали.) По-моему, об уничтожении евреев я услышал еще во время транспортировки в лагерь. Кто-то из заключенных утверждал, что об этом говорил Томас Манн по американскому радио. Но, может, память изменяет мне, я не слишком доверяю ей: пережитое и услышанное наслаиваются друг на друга, не придерживаясь никакой очередности, подчиняясь не хронологии, а временам года. Так, например, день, который всегда всплывает в моей памяти, когда я думаю о Руди Фримеле, запомнился мне как типичный День Всех Святых: холодный и серый, с голыми ветками, одинокими снежинками. Тогда, во всяком случае, ужас мой еще не был безграничным. Лишь постепенно я узнавал, куда попал.

Первые дни мы провели в карантинном бараке. Несколько политзаключенных использовали любой предлог, чтобы завязать с нами контакт. От них я впервые услышал о существовании газовых камер. Я был готов к побоям, избиению ногами, к виселице. Но не к этому. Вторично ужас обуял меня, когда я узнал: эсэсовцы делают заключенным смертельные инъекции. Вводят фенол. Впрочем, по своим размерам Аушвиц был гораздо больше, чем мы могли вообразить. Основной лагерь, в котором оказался я, а до меня Руди Фримель, относился, по официальной градации, к лагерям первой ступени. То есть он не был лагерем массового уничтожения, в отличие, скажем, от Биркенау. Если ты был так называемым арийцем, ты вполне мог, если повезет, выжить в Аушвице I. Кроме того, мы были привилегированной кастой; будучи имперскими немцами, то есть подданными рейха, мы находились на самом верху нацистской «табели о рангах», выше чехов и западных европейцев, французов и бельгийцев, у которых, в свою очередь, было больше шансов на выживание, чем у югославов, поляков и тем более русских. Нам было разрешено получать письма и даже посылки. Мы понимали, что орали эсэсовцы. Нам шло на пользу, если звук наших голосов напоминал им детство. Важным моментом была также сплоченность политзаключенных. Когда меня привезли сюда, к движению Сопротивления, «боевой группе Аушвиц», как мы ее называли, уже присоединились представители разных национальностей, а не только поляки и австрийцы, как вначале. Мы встречались в четвертом блоке, в закутке под лестницей в подвал, где хранились ведра, щетки и половые тряпки. Уже одно то, что политические могли подойти к заключенному, научить его, как себя вести, могло спасти человеческую жизнь. Я попал в Аушвиц студентом-юристом. Еще в карантинном блоке один эстет-график из Вены надоумил меня указать в качестве профессии на комиссии, распределяющей по рабочим командам, что я не студент, а художник и маляр. При этом я за всю свою жизнь ни разу не держал в руке кисти. Ну и что, заметил он, ты это быстро освоишь, а если и нет, никто не заметит. Благодаря этому меня определили в хорошую команду, мне не пришлось работать на морозе на воздухе, я мог свободнее передвигаться и вскоре научился доставать бритвенные лезвия или катушки ниток, которые можно было выменять на носки или кубики маргарина, и в глазах эсэсовцев я считался специалистом, жизнь которого дороже, чем большинства остальных.

Руди Фримелю вначале вообще не было нужды врать. Как на автомеханика на него был хороший спрос. Не исключено, что с самого начала он работал в гараже СС. Его команда базировалась вне территории основного лагеря, позади дома эсэсовца, командовавшего блоком. Это был вытянутый деревянный барак, покрытый гофрированными стальными листами, стоящий на обнесенной забором территории, где обслуживались и ремонтировались грузовики, легковушки и мотоциклы. Осенью сорок четвертого там даже стояли подбитые танки дивизии СС «Гитлерюгенд», которые надо было вновь привести в боевую готовность. Гаражная команда была самой привилегированной. Фримель и сам садился за руль, он заводил и обкатывал автомобили. Вполне реально, что начальник его команды сам был автомехаником. То есть они были коллегами, и эсэсовец быстро понял, что Фримель обладает высокой квалификацией. Он вряд ли скупился на похвалы, тем более что Фримель держался с достоинством, не высокомерно, но и не подобострастно. Помню, как однажды один из младших чинов в команде электриков, у которого на Соле была моторка, прибежал к нему: «Слушай, у меня лодка заглохла. Взгляни на нее, ты же понимаешь в моторах». И они покинули лагерь и направились вниз к реке, Руди разобрал и снова собрал мотор, потом запустил его, и оба издали радостный вопль, разнесшийся по всей округе. Я еще помню, как он дал мне с собой женское белье и хлеб, когда меня послали в Биркенау пронумеровать бараки и написать лозунги вроде «Вошь — это твоя смерть» или «Есть только один путь к свободе, и его вехи — это упорный труд, любовь к отечеству, чистота, послушание…» Руди был не такой, как некоторые другие лагерные знаменитости, трясущиеся над своими сокровищами, и боже упаси попросить их об одолжении. Он пользовался популярностью и общей любовью, все знали, что это человек, который тебе не откажет. Однажды, ранним воскресным вечером, он подарил мне целую горсть лекарств для больных австрийцев, прибывших в лагерь. Лекарства! У кого был хотя бы порошок от головной боли, тот уже считался в лагере богачом.

В гараже содержание было получше, наверное, им перепадало что-то с эсэсовской кухни, и Фримель выглядел довольно упитанным, и Весели тоже, этот прыткий паренек, исполнявший функции писаря и ставший чем-то вроде адъютанта при Фримеле, оба были не разлей вода, мне кажется, что Фримель чувствовал какую-то ответственность за мальчишку, напоминавшего его самого в юности. Короче, Фримель был в хорошем настроении, крепкий, жизнерадостный мужчина, твердо веривший в то, что у него есть перспектива выжить в этом адовом лагере. Убежденный марксист, с твердыми моральными принципами, вступивший в партию не по соображениям целесообразности, нет, он порвал с политикой социалистов по внутреннему убеждению и объявил себя сторонником компартии. Когда, этого я не знаю. Вероятно, в 1941 году, после нападения Германии на Советский Союз. То есть не потому, что желал что-то от этого получить. Так или иначе, Фримель был коммунистом. Эрнст Бургер, которого я очень любил, потому что он был смышленым рабочим пареньком, рассказывал мне о Фримеле и о его работе, о том, что Фримель выполняет важные функции, снабжает остальных информацией, поскольку у него есть возможность слушать радио.

Позже Фримель описывал мне настроения в гараже. Со временем у них сложились относительно хорошие отношения с эсэсовцами, а у тех частенько происходили пьянки. Однажды там нечего было пить, я это помню, словно он мне вчера рассказывал, и заключенные из уголовных глушили метиловый спирт, который сами гнали то ли из бензина, то ли из керосина, в общем, какую-то смесь. После этого двое ослепли, а еще несколько человек попали в лагерный лазарет и отдали богу душу. Таковы были последствия деморализации и безысходности, распространившиеся среди немцев после поражения под Сталинградом.

Когда меня перевели в Аушвиц, а это было в августе 1942-го, он был уже там. В Дахау один земляк предупредил меня, чтобы я разыскал в Аушвице Эрнста Бургера. Я стал писарем в лазарете, а у них там была гигантская картотека, и я нашел в ней Бургера. Через пару дней я отправился на его поиски. Он тогда заболел брюшным тифом, но польские санитары отпустили его, они подозревали, что предстоит селекция, и он вернулся в свой барак. Там я его и навестил, в 4-м бараке, сначала он не хотел говорить, но потом раскрыл мне, что тут есть два надежных австрийца, Людвиг Весели и Руди Фримель. Иногда нам удавалось коротко переговорить. Фримель спал в бараке, в котором было много французов. Они его очень любили. Его и поляки, кстати, тоже обожали.

Именно Фримель вселил в меня мужество, когда я, в полном отчаянии, уже был близок к тому, чтобы броситься на колючую проволоку, потому что не видел выхода. Не делай этого, сказал он мне, продержись. Не оставляй нас одних. Этой просьбе и моему стремлению не подвести его я обязан своей жизнью.

Я не знал этого Фримеля и, собственно, не хотел с ним знакомиться. После всего того, что я слышал о нем, он казался мне непоколебимым, спокойным, сильным, не знающим отбоя от друзей. Короче: утешение и защита, ну кто поверит, что такое в самом деле возможно в этом месте, от которого я так и не смог оправиться. Чтобы ты понял, что я имею в виду, я возьму тебя с собой на грузовую платформу. Это привилегия, не забывай об этом, тебе повезло, потому что ты мне понравился. Я поговорил с лагерным полицейским, он включил тебя в список. В отличие от меня тебе не нужно будет расплачиваться за участие в разгрузке дорогой ценой, изъявлениями расположения или ответными сделками, унижающими достоинство. Я покажу тебе все, что ты должен знать. Палящий зной и дьявольскую жажду. Четкое печатание шага вдоль бараков, бег по проселочной дороге, приказ «Вольно!», ожидание в узкой полоске тени под откосом. Густую цепь постов, рельсовый путь прямо над нами, высокие каштаны вокруг. Мотоциклы, на которых залихватски подъезжают младшие офицеры, столовую, где они коротают время за минеральной водой марки «Аполлинарис» и семейными фото, передавая их из рук в руки. Нарастающее напряжение, когда мы, наконец, видим свою добычу: первые товарные вагоны, ползущие по дуге железнодорожного полотна, сзади паровоз, его долгий пронзительный гудок, густое облако пара. Бледные лица с широко раскрытыми глазами за маленькими оконцами, забранными решетками. Кулаки, барабанящие изнутри по доскам, и вопли, требующие воды и воздуха. Короткую автоматную очередь в сторону вагонов, заставляющую их стихнуть. Скрежет раздвигаемых дверей, давку среди загнанных в вагоны. Приказ взять с собой вещи и сложить их у вагонов. Робкие вопросы прибывших, судорожно ловящих ртом воздух, они остаются без ответа или мы задаем встречный вопрос: откуда вы? Быстро растущие горы чемоданов, сумок, рюкзаков, ранцев, узлов, пальто и курток. Свист хлыстов эсэсовцев, их портфели, поглощающие золото и украшения. Горы хлеба, ветчины, колбасы, поблескивающие на солнце банки с джемом, повидлом и маринованными овощами. Неразбериха. Ослабевшие люди, они спотыкаются, их пинают ногами. Дамские сумочки, банкноты, часы. Крики женщин, плач детей. Озадаченное молчание мужчин. Покажу машину Красного Креста с отравляющим газом, когда она проносится мимо. Нашу самую тяжелую работу — очистку вагонов от затоптанных и задохнувшихся детей, калек и стариков. Безразличие, с каким мы хватаем маленькие трупики за шею, руку или ногу и вышвыриваем наружу, на платформу. Удовлетворенность, что у нас все спорится. Ярость, закипающую в нас, когда боковым зрением мы видим молодую женщину, подозревающую, что ожидает матерей с детьми, и потому торопливо пробирающуюся вперед, подальше от громыхающих грузовиков, от маленькой дочки с толстыми щечками, которая, всхлипывая, семенит за ней. Мама, мама! Одного из тех, кто набрасывается на женщину. Возьми, наконец, ребенка на руки! Женщина красивая, здоровая. Это не мой ребенок! Кого-то из нас, сбивающего ее с ног и тут же подхватывающего рывком за волосы. Ах ты, дрянь. Убегать от собственного ребенка. Одного из нас, с невиданной силой швыряющего ее на грузовик, а вслед за ней и малышку. Следующий приступ нашей ярости, обрушившийся на девушку, выпрыгнувшую из третьего вагона и пытливо озирающуюся вокруг, потом отбрасывающую со лба густые темные волосы и спрашивающую тебя или меня: слушай, а куда нас везут? Ее батистовую блузку, юбку, которую она поправляет, узкие золотые часики на запястье. Ее умненькие карие глазки. Скажи ж ей что-нибудь. Нас, яростно молчащих. Ее надменную фразу — «Я и так знаю!» — и пружинящую походку, которой она подходит к грузовику, отталкивает руку, пытающуюся ее удержать, и вспрыгивает по ступенькам. Одного из нас, смотрящего ей вслед. Ее покрытые красным лаком ноготки на волосах, развевающихся на встречном ветру. Опять нас, наклоняющихся и таскающих трупы, трупы и багаж. Детей, снующих по платформе, словно бездомные собаки. Старика во фраке, с повязкой на рукаве, желающего поговорить с господином комендантом. Его голову, разбитую о землю. Девушку всего с одной ногой, нас, вцепившихся ей в ногу. Ой, больно, господа! Нас, швыряющих ее к трупам, к старику во фраке. Девочку двух или трех лет, она далеко высовывается из седьмого вагона, когда его открывают, теряет равновесие и падает на щебенку, немного лежит оглушенная, потом поднимается и кружится вокруг себя, все быстрее и быстрее, она бьет ручонками, словно крыльями, хватает ртом воздух и монотонно скулит. Эсэсовца, пинающего ее ногой, малышка падает, он прижимает ее сапогом к земле, вытаскивает пистолет и стреляет два раза. Тонкие ножки сучат в воздухе, скребут по щебенке. Следующий вагон, ожидание, следующий эшелон. Заход солнца, сумерки, сверкающие звезды, блекнущие звезды. Стихающая ярость, предвкушение того, что нам обломится. Приказ, отход в лагерь. Нашего капо, запихивающего в большой чайник шелк, золото и кофе для караульных у ворот, чтобы те пропустили нас без проверки. Меня, нацепившего пару кожаных туфель, тебя, раздобывшего шелковую рубаху. Меня, засунувшего в левый рукав батон салями, тебя, тайком прикарманившего пилюли, которые ты выменяешь потом на два лимона и старую зубную щетку, и рано или поздно они окажутся у Фримеля, а тот подарит их кому-нибудь, прежде чем приведет в порядок грузовики, необходимые для встречи следующего эшелона. Здесь нет героев, вот что я хотел тебе показать. И уяснить сам для себя, почему же я его так ненавижу, его и его жену и их свадьбу здесь у нас, в Аушвице.

Сначала мы уехали в Роттердам. Потом в Амстердам. Затем город заняли немцы. И тогда однажды ночью мы удрали, чтобы тайно переправиться в Англию, но судно было безбожно перегружено, и мы испугались. Когда мы вернулись, я уложила своего маленького сына спать. На следующее утро он проснулся веселеньким и сразу заговорил о нашей прогулке на побережье и о других людях, которые хотели бежать, и о судне, на которое мы так и не сели. Мой муж сказал ему: тебе это все приснилось, но сын стоял на своем, тогда я тоже сказала: это был сон, и тут малыш посмотрел на меня, я выдержала его взгляд, да, сон, о котором ты никому не должен рассказывать, он улыбнулся в ответ и согласился: правильно, это был только сон. В наш меховой магазин заходило много офицеров, которых ни капли не волновало, что мы были евреями, главное, они получали то, что искали: норку, каракуль, чернобурку для своих жен и подруг, оставшихся дома, но когда началась война с Россией, мужа обязали поставлять вермахту меховые жилеты в огромных количествах, и настал такой момент, когда мы сказали себе: сейчас или никогда. У нас была идея добраться до Испании, а там сесть на корабль и уехать в Америку, поскольку мой деверь оформил тем временем кубинские визы. Помимо этого он нашел одного немца, который по заданию вермахта регулярно ездил во Францию и вызвался нелегально доставить нас в Париж. Это было не так-то просто. Сначала поехали мужчины, взяв моего сына, на следующий день отправились женщины с другими детьми.

Сынишка плакал, когда около шести утра я растолкала его. На улице шел проливной дождь, времени было мало, и я сунула ему в руки наш большой черный зонт, тогда он наконец перестал плакать. Бельгийскую границу мы пересекли в багажнике автомобиля. В Брюсселе пересели на грузовик. Водитель спрятал нас в пустом пространстве за грузом, состоявшим из тысячи блоков сигарет. Поездка прошла без приключений. В Париже нас уже ждал некий молодой человек. Поездом мы все вместе поехали в деревню, расположенную в нескольких километрах от демаркационной линии. Наш провожатый сразу пошел после прибытия искать шофера почтовой машины, курсировавшей между двумя частями страны, а мы должны были дожидаться его в гостинице. Там мне бросилась в глаза одна женщина, которая пристально рассматривала нас, а потом встала и вышла. У меня появилось недоброе предчувствие, но я промолчала, чтобы не волновать остальных, да и что мы могли сделать. Как только вернулся наш провожатый вместе с шофером, мы сразу поехали, но далеко нам уехать не удалось, потому что посреди дороги стоял немецкий солдат, он остановил машину и приказал нам выйти.

Несколько дней мы просидели в следственной тюрьме Ангулема, муж и деверь в мужской части, а мы, женщины, с моим сыном — в камере с двадцатью другими перебежчицами границы. Нас приговорили к десяти неделям тюрьмы, а после отбывания наказания перевезли в лагерь. Моего сына еще до этого взяла к себе сестра нашего помощника в организации побега. Мы узнали, что она пристроила его у одной супружеской пары в Марселе и что ему там хорошо, у меня тогда камень с души упал. Затем все трудоспособные мужчины были депортированы, а через какое-то время поездом отправили женщин, а также стариков и детей. В вагоне было так тесно, что мы не могли повернуться, на каждой остановке мы умоляли дать нам воды. Вечером пятого дня мы прибыли на место.

Поезд проехал сквозь вокзал и остановился чуть дальше, нас палками выгнали на яркий свет. Всех женщин с детьми куда-то увезли на грузовике, а я была беспредельно счастлива, что мой сын не со мной. На четвертый день тяжелой работы я мечтала о смерти, но вечером десятого дня была еще жива и даже умудрилась убедить старшую по бараку, а потом и штурмбаннфюрера, что я прекрасная конторская служащая. Так я попала в контору. Потом меня перевели в политотдел, а именно в загс II. В городе находился загс I, который регистрировал рождения и браки. Наше отделение занималось исключительно регистрацией смертей. Моя работа состояла в том, что я переписывала в большую книгу справки о смерти с выдуманными причинами смерти. До 1943 года евреи также заносились персонально, кроме умерщвленных в газовой камере. Каждый эшелон из Франции наводил на меня жуткий страх, я содрогалась от мысли, что сейчас обнаружу в списке фамилию марсельской семьи, приютившей моего сына, но однажды я вдруг получила от него первое письмо, моему брату удалось забрать его в Швейцарию. В нашем бараке проводились допросы. Я слышала крики узников и видела их потом лежащими на полу. Начальником политотдела в ту пору был Максимилиан Грабнер из Нижней Австрии. Загсом руководил Вальтер Квакернак из Билефельда, а его заместителя звали Бернхард Кристан, он был уроженцем Кёнигсберга.

Поделиться с друзьями: