Двойное дно
Шрифт:
Глава 4
«Сайгон» и вокруг
Превратившийся позднее в культурно-историческую легенду «Сайгон» открылся 1 сентября 1964 года. В тот же самый день, когда я первокурсником филфака пришел в ЛГУ. Лет двенадцать с тех пор я бывал в «Сайгоне» если не ежевечерне, то раз пять в неделю как минимум. В шесть вечера – на этот час забивались первые «стрелки» – и до упора. Упор, впрочем, мог означать и девять вечера, и одиннадцать, и два ночи, и три, и двенадцать утра («мы встали с нашего утра» – из моих тогдашних стихов), это уж как получится. «Понимаешь, я уже ехал к тебе, но, проходя мимо „Сайгона“, случайно встретил Топорова», – сконфуженно бормотал Евгений Вензель своей на тот момент то ли невесте, то ли жене. «Случайно встретить Топорова у „Сайгона“ – все равно, что случайно встретить проститутку у Московского вокзала», – отвечала ему безжалостная Елена Шварц.
С учетом того, что я на протяжении этих двенадцати лет сперва кое-как учился, потом служил в трех местах, затем – по литературно-переводческим делам – стал часто и надолго западать в Москву, да еще интенсивно общался с однокашниками и бывшими однокашниками, да еще – последовательно – с двумя женами, а вдобавок упорно, полупрофессионально и безуспешно играл в шахматы, мой «сайгонский» график задним числом кажется загадочным, но я ухитрялся соблюдать его неукоснительно.
С начала семидесятых – уже на вольных литературных хлебах – определенные коррективы внес организм. Грубо говоря, я приходил в «Сайгон» вечером, допустим, в понедельник, напивался там (с продолжением и завершением в соседних дворах или, реже, в гостях) в полный хлам; с утра – часов до шести вечера – маялся; затем прибывал в «Сайгон», пил мало и, главное, нехотя; часов в одиннадцать плелся домой, засыпал; просыпался в среду часов в семь-восемь, переводил – и переводил вдохновенно – сотню строк, а к вечеру вновь оказывался в «Сайгоне» и напивался в хлам; в четверг с утра маялся, и так далее.
Имелась и еще одна хитрость: уйдя в двадцать пять лет с последней работы (преподавателем немецкого языка в ЛЭИСе) и во избежание дальнейших искушений того же рода выкинув трудовую книжку, я небезосновательно опасался того, что сопьюсь. А во избежание этого каждый день фиксировал в записной книжке с дневничком «сделанное». Во вторник перевел столько-то строк такого-то и такого-то, отправил рукопись туда-то, позвонил или написал тому-то – в таком примерно духе. Однажды в похмельное утро я отправился в публичку, где и просидел (до полшестого, естественно), а в дневничке проставил «работу в ГПБ». В следующий раз я уже ни в какую публичку не пошел, но, чтобы не делать в дневничке прочерков, написал «работа в ГПБ», и этот скромный самообман пришелся мне по вкусу.
Живо вспомнил я об этом совсем недавно, году в 1996-м, когда президент Ельцин начал «работать с документами» и в особенности когда его супруга поведала с телеэкрана, что президент «любит читать Агату Кристи, но в последнее время в основном работает с документами»…
Свой график наличествовал и у Вензеля, он описал его так:
В понедельник завел я девку в ельник,Во вторник сидел я как затворник,В среду пригласил ее к обеду,В четверг я ее отверг,В пятницу поимел телятницу,В субботу вышел на работу,В воскресенье предавался лени —и все по новой; впрочем, литература всегда лакирует действительность.
До «Сайгона» уже была и потом долгое время существовала параллельно с ним кофейня на Малой Садовой. Там не пили, но вокруг имелись соблазнительные дворы (особенно двор ГорОНО). В этих дворах я и дебютировал как лектор по вопросам политической экономии капитализма году в 1969-м, после чего в моей просветительской деятельности возникла двадцатилетняя пауза.
В самом грязном закоулке самого грязного из дворов по Малой Садовой завелась предприимчивая старуха. То есть она-то как раз там всегда жила, а вот нас, компанию поэтов-пьянчуг, случайно завидев, вдруг начала приваживать. Другие аборигены и аборигенки гоняли и стращали милицией, справедливо полагая, что где пьют, там и льют, а наша заступница при первом же появлении выскакивала из своей крысиной норы в полуподвале и подавала стакан. Что бывало весьма кстати – неофиты и неофитки компании, как правило, брезговали пить из горла, а в автоматах газированной воды стаканы разбирались теми, кто, в отличие от нас, начинал пить уже утром.
Конечно, старушка привечала нас не из любви к ближнему – за стакан ей полагалась пустая бутылка, и чаще всего не одна. Такой бартер мы проводили полгода, может быть, и дольше. Но прекрасное мгновенье не удалось продлить не только Фаусту: у нашей старушки в соседней крысиной норе завелась конкурентка. Теперь уже и она встречала нас со стаканом, норовя перехватить у первой. Тогда изобретательница метода стала прилагать к стакану пару кусков черного хлеба. А конкурентка – пару кусков черного хлеба с кружочками соленого огурца. Через несколько недель в ход пошла чайная колбаса, так что предполагаемый доход (12 или 17 копеек в зависимости от объема бутылки) потребовал от каждой из конкуренток капиталовложений на сопоставимую сумму…
На этом примере я объяснил своим друзьям, умевшим отличить разве что ямб от хорея, действие закона стоимости как стихийного регулятора рынка в конкурентной среде. Приятно знать, что примерно в те же дни десятилетний Егор Гайдар, которого папа регулярно водил обедать в Дубовый зал ЦДЛ, дожидался минуты, когда контр-адмирал отойдет к бару или за соседний столик, а затем сдергивал со стола скатерть вместе со всеми лафитничками и жюльенами и заливисто, по-поросячьи смеялся, радуясь осуществленной «реформе». Одним словом, передовая наука вызревала не только в недрах академических институтов.
Двадцать лет спустя в кафе питерского Дома литераторов подсела ко мне за столик пьяная референтка со столь же пьяной, но куда более юной приятельницей и прельстительно начала:
– Вот, Витя, я дарю тебе эту девушку. Но поделись с нею своей мудростью! Подари ей хотя бы десятую часть своего ума!
Я был польщен, очарован, но, к сожалению, почти трезв.
– Конечно, я могу подарить ей десятую часть своего ума, – ответил я. – Но нужен ли стране еще один академик Абалкин?
Как раз в те дни академик Абалкин – зампред Совмина – сокрушенно признался через популярный журнал «Огонек»: мы-де не умеем просчитывать социальный аспект намечаемых и проводимых реформ. Сейчас, наверное, уже научился…
Политэкономию капитализма мы ежевечерне проходили и в «Сайгоне»: фарцовщики, книжные спекулянты, даже обыкновенные мажоры, не говоря уж о наркосбытчиках и валютчиках, были неизмеримо богаче нас. Правда, социальный аспект тогда выглядел по-другому: в «Сайгоне», да и во всей молодежной среде господствовала поэтократия. Несметное полчище поэтов, как ангелы на острие иглы, восседало на самом верху иерархической лестницы; столь же многочисленные художники и единичные прозаики образовывали второй ярус; технари – третий; асоциальные элементы – четвертый; «щенки» (помню еще в «щенках» покойного Сергея Курехина, имевшего поначалу при всей его красоте и обаянии сайгонскую кличку Прыщ) – пятый; и только в самом низу – богатые, как нам казалось, или просто богатые люди, зарабатывавшие себе на бутерброд с икрой и рюмку коньяку, которыми торговали прямо в «Сайгоне», полузаконными или противозаконными способами. То есть они нас, случалось, поили – но со всем подобающим подобострастием. И непременно просили почитать стихи – тех, кто почти до полной отключки не утрачивал членораздельности хотя бы при декламации. Или, вернее, именно в процессе декламации – иной стихотворец мычал, пускал слюну и невнятно матерился, пока его не просили почитать, а затем, встрепенувшись, выдавал пяток – десяток «ударных вещей» и вырубался уже напрочь: это был своеобразный профессионализм – единственный профессионализм, отпущенный тогдашним поэтам судьбою.
Конец ознакомительного фрагмента.