«Дыхание Чейн-Стокса» и другие рассказы
Шрифт:
Иногда, когда мы с Витей решали быть бдительными, мы довольно быстро кого-нибудь выслеживали. Вот и эту тетку в огромной и тяжеленной, до пят шубе мы быстренько выследили. Еще бы: под этакенной шубой можно было спрятать не только пестоль или рацию, целый крупнокалиберный пулемет запросто можно было спрятать. Мы следили за ней от поликлиники МПС до самой высотки.
– Подозрительная тетка, – сказал я.
– Сам вижу, – сказал Витя.
– Очень-очень подозрительная, – сказал я.
– Сам знаю, – ответил он.
– Да еще крашеная, – отметил я.
– Ясно, маскировка! – сказал Витя.
– Видел, как она оглянулась? – спросил я.
– Меня усекла, догадалась, что слежу, – ответил Витя.
– Прячься за меня! – решительно сказал я.
Витя зашел мне за спину. Я не учел одного – он был выше меня на целую голову и его голова целиком и полностью торчала над моей. Если посмотреть издали и не очень внимательно, получалось, что я – двухбашенный. Это не укрылось от опытного взгляда матерой разведчицы. Напряжение усиливалось! Теперь, в считаные секунды должно было решиться кто кого?
Какой-то ненормальный пацан, несмотря на март и кучи снега вокруг, вышел к высотке погонять на самокате. С самым шикарным и соблазнительным жужжанием смазанных подшипников и грохотом несся он вниз по левому пандусу. Я наблюдал за ним, в душе немного завидуя. Утешало одно: мы сюда не прохлаждаться пришли. Мы – на задании! Именно в этот момент, когда наша с Витей бдительность немного, самую малость притупилась, откуда ни возьмись к остановке тихо причалил десятый троллейбус. Я думаю, и сам Шерлок Холмс не смог бы этого предвидеть. Неожиданно, против всякой логики, тетка в длинной шубе прыгнула в заднюю дверь троллейбуса. Напряжение достигло предела! Двери захлопнулись, и троллейбус плавно отчалил.
– Упустили! – с горечью сказал я.
– Сам вижу, – мрачно ответил Витя.
– Кто же катается в марте на самокате? – пытался оспорить я решение судьбы и как бы переложить часть ответственности на того парня.
– Думаешь, подослан? – с какой-то странной усмешкой спросил Витя.
«Ба! – подумал я, – так вот оно что! А мне это и в голову не пришло».
– Пока еще не знаю, но дело темное, – сказал я.
– А я думаю, подослан, – с той же странной усмешечкой сказал он.
– Да, – заныл-заканючил я, – когда теперь новый шпион подвернется?
Кажется, я и на Витю не прочь был списать нашу неудачу.
Сам по себе я не был особенно бдительным. Во всем нашем огромном дворе я так ни разу никого и не заподозрил. Не знаю, почему это так? Должно быть, из-за ложной доверчивости к землякам. А ведь народу у нас было, как семечек в арбузе! Но все вроде бы свои, привычные. И дворник дядя Трофим; и автомобильный вор по кличке Мирок; и Витька Заломов, который подрался со мной в первый же мой приход в детский сад; и Вадик из пятого подъезда; и приблатненный Толик Кривой, с которым мы воспитывали друг друга: он научил меня курить, а я перевоспитывал его в тимуровца; и мой еще детсадовский дружок Керя, слишком дословно понявший зовы блатной романтики; и наш дворовый кумир – столяр дядя Паша; и Генка Сухоручко, которому я случайно сломаю ногу; и будущий левый край «Динамо» Вотол-младший со своим солидным не по годам старшим братом в шикарно крупных роговых очках; и ровесник моего брата – Саша Музыкантский, в будущем большой начальник; и Валерий Быковский по кличке Иранец – будущий космонавт; и девчонка из восьмого подъезда Валька Симутенко – дочка паспортистки тети Шуры; и моя первая симпатия – девочка Лера с восьмого этажа; и Сашка-китаец из шестнадцатого подъезда – мой будущий шурин, со своим другом Димоном-скрипачом, которому потом дадут восемь лет за липовое изнасилование; и Петрик из восьмого подъезда, который станет водителем троллейбуса; и Валеркины друзья – будущие инженеры братья Ишкарины из шестого подъезда; и фарцовщик Кобелян, о котором совсем скоро в «Комсомолке» появится фельетон; и студент Строгановки Володя Варшавер; и тетя Катя Рождественская, прожившая после ампутации второй груди двадцать лет и про которую мама, вздохнув, всегда говорила одно и то же: «Да уж, Катя – не жилец»; и очень влиятельный человек из десятого подъезда Иван Петрович (много лет спустя я узнаю, что он генерал КГБ), и Норик, который в семнадцать лет умрет от рака; и еще один Генка, удивительно резавший из дерева сабли, кинжалы и пистолеты, но парень с дурными наклонностями; и капитан дальнего плавания Славка из пятого подъезда, с двумя братишками и беспутной в будущем сестренкой; и подружки моей сестры из дома № 4 Алфея и Ира; и Буратино, с которым мы бездарно потратили пятьдесят рублей одной бумажкой, которую я украл у папы; и автолюбитель Раков; и наша домработница Зинка Коновалова со своим ухажером Виктором из двенадцатого подъезда; и папин заказчик, железнодорожный генерал Миньковецкий; и наши дворовые воры – Суя, Перепуля и Барон – с одной стороны люди вне закона, а с другой стороны – наша единственная защита в столкновениях с ребятами из других дворов: «А ты Сую знаешь? – спрашивали самого борзого из чужих пацанов. – Ты Сую не знаешь? Слышь, Толян, он Сую не знает! Да кого ты тогда вообще знаешь? Иди отсюда, пока цел»; и Коля Бубу – из восьмого; и кудрявый, всегда веселый и немного гундосый Рабинович по кличке Пушкин; и Женька Попов; и наш школьный учитель труда Юрий Михайлович; и Вовка Агеев, мечтавший стать военным атташе – это звучало настолько же шикарно, насколько и непонятно; и наши соседи снизу – семейство Прокрустов: дядя Саша – кандидат наук и тетя Юля – юрист; и Наташка, которая сначала прикрыла, а потом все-таки выдала меня в деле с ворованными спичками. Кого тут заподозришь? Все – свои!
Когда я сдуру нафантазировал, что мои родители – шпионы, я вдруг до жути ясно представил, до чего же должно быть невыносимо сейчас детям Берии. Кто теперь подойдет к ним в школе или позовет играть? Да никто! Я и сам при других ни за что не подошел бы. Другое дело – написать им письмо. Но куда? В «Пионерскую зорьку» почему-то не хотелось. Напишу-ка в «Угадайку», это уж действительно отличная радиопередача. Кому? Ведущей – Гале. Второго ведущего – Борю я терпеть не мог. Потому что за версту было слышно, что его играет пожилая и довольно грустная тетка.
Здравствуй, дорогая Галка!
Ваша передача очень интересная, потому что я люблю ее слушать. Я хочу… мне хотелось бы… не знаю, с чего начать… Если у шпиона Берии есть дети, передайте им мой привет (подумав, слово «привет» я зачеркнул), передайте им мои слова и скажите, чтобы они не дурили и не шли по пятам своего отца. Быть сыном шпиона противно и совсем непочетно. Я, например, им никогда не был и не буду!
Скажите им, что они ни в чем не виноваты. Ни в чем. Пусть зарубят это на своем носу! Еще передайте им, что встречаться с ними я не могу. Некогда – пою в хоре и учу наизусть «Песнь о вещем Олеге».
С пионерским приветом – Вова.
Когда я перечитал свое письмо, оно показалось мне отвратительно грубым. Оно вообще дико изумило меня, потому что я совсем не то написал, что чувствовал. Жалостью в нем и не пахло. Я немного подумал и, чтобы как-то исправить положение, приписал: «Посоветуйте им уехать куда-нибудь далеко-далеко. Где их никто не знает».
Закончив, я перечитал письмо еще раз. В том месте, где я написал «с пионерским приветом», я вдруг густо покраснел, потому что пионером еще не был.
Стало до того противно, что письмо я порвал.
Дыхание Чейн-Стокса
Меня принимали в пионеры в траурном зале музея В.И. Ленина. Организаторы, видимо, думали создать обстановку наибольшей торжественности, вместо этого все заливал страх. Смерть в этом возрасте представлялась мне мрачной пугающей тайной. Как только я увидел склоненные знамена с повязанными на древках огромными траурными бантами, я словно ослеп.
Смерть здесь так сгустилась, что я боялся слишком глубоко вдыхать воздух, опасаясь почувствовать запах сами знаете чего. Какой-то непривычный запах здесь и так был, но я его специально недонюхивал. Кажется, там были венки, сильно увеличенные фотокопии газетных бюллетеней с жирными траурными рамками, одного вида которых я ужасался, фотографии с неизбежным гробом. Я говорю «кажется» не потому, что плохо помню, а потому что нарочно недосматривал (как недонюхивал), недоразглядывал того пугающе-опасного, что нас так плотно окружало в этом зале, буквально боялся прямо взглянуть и потому свой взгляд пускал по очень сложным кривым. Я был убежден, что смерть может быть заразной, как болезнь, и по капле просочиться через что угодно: через кожу, зрение, дыхание…
В зале было скоплено какое-то неимоверное количество доказательств того, что Ленин действительно когда-то умер. А ну как из этой кучи выпрыгнет и сам мертвец. Нет, Ленин живой был хороший, с этим я не спорю, и детей любил, но вот мертвый Ленин как себя поведет, кто его знает? Мертвяк есть мертвяк. Ребята все до одного тоже были подавлены. К тому же прибавился мандраж позабыть слова клятвы. Обстановка была нечеловечески строгая. До такой степени, что сам факт принятия в пионеры, произнесение слов клятвы, повязывание галстука, – совершенно не запомнились. Запомнилось, что уже на улице ребята шли нараспашку, выхваляясь новыми пионерскими галстуками…
Смерть Ленина всегда понемногу оживала зимой. Это было ее обычное время. В чудесные зимние вечера, особенно с поземкой или вьюгой, смерть Ленина нет-нет да и постучит в заледенелое окошко. Но то был нестрашный стук, так как смерти Ленина было уже немало лет. Ей, может быть, и самой предстояло скоро умереть. Я слушал этот стук, как обычно, краем уха, не отрываясь от альбома, кисточки и красок. Смерть Ленина была наподобие Снежной королевы, только королева была куда сильней и опасней.
В эти мирные вечера можно было даже слегка так, не совсем серьезно задаться вопросом: а ты бы отдал жизнь за товарища Ленина? И так же не совсем серьезно ответить: да, то есть нет, то есть конечно же… Но где-то там все равно зналось, что ответ не совсем честный. И это тоже вызывало какое-то слаборазбавленное, не смертельное отравление от собственного какого-то неблагородства и недостатка жертвенности.