Джордж Оруэлл. В двух томах. Том 2: Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
Одно «но». Хотя в разных ипостасях Санчо Панса входит в круг постоянных персонажей литературы, в реальной жизни, особенно при нынешнем порядке общественного устройства, его точка зрения никогда по справедливости в расчет не принималась. Существует глобальный постоянный заговор притворства, будто никакого Санчо здесь нет или, по крайней мере, будто здесь он, Санчо, вовсе не при чем. В кодексах закона и морали, в религиозных системах никогда не отводится места для юмористического взгляда на жизнь. Все, что смешно, носит подрывной характер, каждая шутка в конечном счете — это пирожное с кремом, так что причина обилия шуток, вращающихся вокруг непристойности, проста: любое общество, во имя выживания, вынуждено настаивать на весьма высоком стандарте половой морали. Грязная шутка, разумеется, не всерьез атакует мораль, она нечто вроде мгновенного бунта сознания, одномоментного желания, чтобы все стало по-другому. То же самое можно сказать и про все другие шутки, сосредоточенные на трусости, лени, бесчестии или любом другом качестве, поощрять которое общество позволить себе не может. Обществу всегда приходится требовать от людей несколько больше, чем оно может в действительности от них получить. Оно вынуждено требовать безупречной дисциплины и самоотверженности, ему приходится ожидать от своих поеданных упорной работы, уплаты налогов, верности женам, оно должно исходить из того, что мужчины считают славной гибель на поле боя, а женщины хотят изнашивать себя, вынашивая и вскармливая детей. То, что можно назвать официальной литературой, базируется именно на этих постулатах. Я никогда не мог читать полководческих приказов перед сражениями, речей фюреров и премьер-министров, гимнов общеобразовательных школ, левых политических партий и государств, трактатов о трезвости, папских энциклик, а также проповедей против азартных игр и предохранения от беременности без того, чтобы чтение не сопровождалось хором многих миллионов пренебрежительно фыркающих простых людей, у которых все эти высокопарные сентименты не находят отклика в душах. Тем не менее в конечном итоге высокопарность берет верх, и лидеры, предлагающие кровь, тяжкий труд, слезы и пот, всегда добиваются большего от своих последователей, чем те, кто предлагает безопасность и добрые времена. В решающие моменты человеческие существа героичны. Женщины бестрепетно выходят один на один с детской кроваткой и половой щеткой, революционеры держат язык за зубами в камере пыток, броненосцы тонут с орудиями, продолжающими палить, даже когда вода заливает палубу. Только дело-то в том, что и иной элемент внутри каждого из нас, этот ленивый, трусливый, бегающий от долгов прелюбодей, никак не может быть загнан в небытие, время от времени он требует к себе внимания.
Открытки-комиксы суть одно из выражений его точки зрения, скромное, не такое важное, как мюзик-холл, но все же заслуживающее внимания. В обществе в основе своей до сих пор христианском они, естественно, делают упор на сексуальных шутках; в тоталитарном обществе, будь в нем вообще свобода выражения, они делали бы упор на лени и трусости, во всяком случае, на том или ином негероическом проявлении человеческой натуры. Нет смысла проклинать их за то, что они вульгарны и безобразны. Как раз такими они и призваны быть. Существование комиксов, тот факт, что люди нуждаются в них, симптоматично важно. Как и мюзик-холлы, это своего рода сатурналии, безобидный бунт против добродетели. Они выражают всего одно направление в мышлении человека, но такое, которое всегда есть и которое, как вода, всегда найдет для себя выход. В целом человеческие существа хотят быть хорошими, но — не слишком хорошими и не во всякое время. Ибо:
«Есть праведник, который гибнет в правоте своей, и есть порочный, который продлевает жизнь свою в пороке своем. Не переусердствуй в праведности и не делай себя слишком мудрым — зачем тебе уничтожать себя? Не переусердствуй и в пороке и глупцом не будь — зачем умирать тебе, прежде чем настанет время твое?» [28]
В прошлом дух нынешних комиксов был слит с главным потоком литературы, шутки, едва отличимые от макгилловых, походя звучали между убийствами в шекспировских трагедиях. Нынче это уже невозможно. Целая категория юмора, бывшая составной частью нашей литературы примерно до 1800 г., выродилась в плохо нарисованные открытки, влачит едва легальное существование в витринах дешевых писчебумажных лавок. Уголок человеческого сердца, из которого этот юмор исходит и для которого он предназначен, легко мог бы выразить себя и в худших формах. Уже из-за этого одного я буду сожалеть, когда увижу, что комиксы-открытки исчезли.
28
Ср.: В Ветхозаветной книге Екклесиаста, или Проповедника: «…праведник гибнет в праведности своей; нечестивый живет долго в нечестии своем.
Не будь слишком строг и не выставляй себя слишком мудрым, зачем тебе губить себя?
Не предавайся греху и не будь безумен, зачем тебе умирать не в свое время?» (Еккл. 7, 15—17). — Примеч. переводчика.
1941 г.
ЛИТЕРАТУРА И ТОТАЛИТАРИЗМ
(Перевод А. Зверева)
Начиная свое первое выступление, я говорил, что наше время не назовешь веком критики. Это эпоха причастности, а не отстраненности, и поэтому стало так трудно признать литературные достоинства за книгой, содержащей мысли, с которыми вы не согласны. В литературу хлынула политика в самом широком смысле этого слова, она захватила литературу так, как при нормальных условиях не бывает, — вот отчего мы теперь столь обостренно чувствуем разлад между индивидуальным и общим, хотя он и наблюдался всегда. Стоит только задуматься, до чего сложно сегодняшнему критику сохранить честную беспристрастность, и станет понятно, какие именно опасности ожидают литературу в самом близком будущем.
Время, в которое мы живем, угрожает покончить с независимой личностью, или, верней, с иллюзиями, будто она независима. Меж тем, толкуя о литературе, а уж тем паче о критике, мы, не задумываясь, исходим из того, что личность вполне независима. Вся современная европейская литература — то есть та, которая создавалась последние четыре века, — стоит на принципах честности, или, если хотите, на шекспировской максиме: «Своей природе верен будь». Первое наше требование к писателю — не лгать, писать то, что он действительно думает и чувствует. Худшее, что можно сказать о произведении искусства, — оно фальшиво. К критике это относится даже больше, чем непосредственно к литературе, где не так уж досаждает некое позерство, манерничанье, даже откровенное лукавство, если только писатель не лжет в самом главном. Современная литература по самому своему существу — творение личности. Либо она правдиво передает мысли и чувства личности, либо же ничего не стоит.
Как я уже сказал, это для нас само собой разумеется, но едва стоит нам это признать, как осознаешь, какая над литературой нависла угроза. Ведь мы живем в эпоху тоталитарных государств, которые не предоставляют, а возможно, и не способны предоставить личности никакой свободы. Упомянув о тоталитаризме, сразу вспоминают Германию, Россию, Италию, но, думаю, надо быть готовым к тому, что это явление сделается всемирным. Очевидно, что времена свободного капитализма идут к концу, и то в одной стране, то в другой он сменяется централизованной экономикой, которую можно характеризовать как социализм или как государственный капитализм — выбор за вами. А значит, иссякает и экономическая свобода личности, то есть в большой степени подрывается ее свобода поступать как ей хочется, свободно выбирая себе профессию, свободно передвигаясь в любом направлении по всей планете. До недавней поры мы еще не предвидели последствий подобных перемен. Никто не понимал как следует, что исчезновение экономической свободы скажется на свободе интеллектуальной. Социализм обычно представляли себе как некую либеральную систему, одухотворенную высокой моралью. Государство возьмет на себя заботы о вашем экономическом благоденствии, освободив от страха перед нищетой, безработицей и т. д., но ему не будет никакой необходимости вмешиваться в вашу частную интеллектуальную жизнь. Искусство будет процветать точно так же, как в эпоху либерального капитализма, и даже еще нагляднее, поскольку художник более не будет испытывать экономического принуждения.
Опыт заставляет нас признать, что эти представления пошли прахом. Тоталитаризм посягнул на свободу мысли так, как никогда прежде не могли и вообразить. Важно отдавать себе отчет в том, что его контроль над мыслью преследует цели не только запретительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется выражать — даже допускать — определенные мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создается идеология, которая должна быть принята личностью, норовят управлять ее эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько возможно, от внешнего мира, чтобы замкнуть ее в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государство обязательно старается контролировать мысли и чувства своих подданных по меньшей мере столь же действенно, как контролирует их поступки.
Вопрос, приобретающий для нас важность, состоит в том, способна ли выжить литература в такой атмосфере. Думаю, ответ должен быть краток и точен: нет. Если тоталитаризм станет явлением всемирным и перманентным, литература, какой мы ее знали, перестанет существовать. И не надо (хотя поначалу это кажется допустимым) утверждать, будто кончится всего лишь литература определенного рода, та, что создана Европой после Ренессанса.
Есть несколько коренных различий между тоталитаризмом и всеми ортодоксальными системами прошлого, европейскими, равно как восточными. Главное из них то, что эти системы не менялись, а если менялись, то медленно. В средневековой Европе церковь указывала, во что веровать, но хотя бы позволяла держаться одних и тех же верований от рождения до смерти. Она не требовала, чтобы сегодня верили в одно, завтра в другое. И сегодня дело обстоит так же для приверженца любой ортодоксальной церкви: христианской, индуистской, буддистской, магометанской. В каком-то отношении круг его мыслей заведомо ограничен, но этого круга он держится всю свою жизнь. А на его чувства никто не посягает.
Тоталитаризм означает прямо противоположное. Особенность тоталитарного государства та, что, контролируя мысль, оно не фиксирует ее на чем-то одном. Выдвигаются догмы, не подлежащие обсуждению, однако изменяемые со дня на день. Догмы нужны, поскольку нужно абсолютное повиновение подданных, однако невозможно обойтись без коррективов, диктуемых потребностями политики власть предержащих. Объявив себя непогрешимым, тоталитарное государство вместе с тем отбрасывает само понятие объективной истины. Вот очевидный, самый простой пример: до сентября 1939 года каждому немцу вменялось в обязанность испытывать к русскому большевизму отвращение и ужас, после сентября 1939 года — восторг и страстное сочувствие. Если между Россией и Германией начнется война, а это весьма вероятно в ближайшие несколько лет, с неизбежностью вновь произойдет крутая перемена. Чувства немца, его любовь, его ненависть при необходимости должны моментально обращаться в свою противоположность. Вряд ли есть надобность указывать, чем это чревато для литературы. Ведь творчество — прежде всего чувство, а чувства нельзя вечно контролировать извне. Легко определять отвечающие данному моменту установки, однако литература, имеющая хоть какую-то ценность, возможна лишь при условии, что пишущий ощущает истинность того, что он пишет; если этого нет, исчезнет творческий инстинкт. Весь накопленный опыт свидетельствует, что резкие эмоциональные переоценки, каких тоталитаризм требует от своих приверженцев, психологически невозможны, и вот прежде всего по этой причине я полагаю, что конец литературы, какой мы ее знали, неизбежен, если тоталитаризм установится повсюду в мире. Так ведь до сих пор и происходило там, где он возобладал. В Италии литература изуродована, а в Германии ее почти нет. Основное литературное занятие нацистов состоит в сжигании книг. Даже в России так и не свершилось одно время ожидавшееся нами возрождение литературы, видные русские писатели кончают с собой, исчезают в тюрьмах — обозначилась эта тенденция весьма определенно.
Я сказал, что либеральный капитализм с очевидностью идет к своему концу, а отсюда могут сделать вывод, что, на мой взгляд, обреченной оказывается и свобода мысли. Но я не думаю, что это действительно так, и в заключение просто хочу выразить свою веру в способность литературы устоять там, где корни либерального мышления особенно прочны, — в немилитаристских государствах, в Западной Европе, Северной и Южной Америке, Индии, Китае. Я верю — пусть это слепая вера, не больше, — что такие государства, тоже с неизбежностью придя к обобществленной экономике, сумеют создать социализм в нетоталитарной форме, позволяющей личности и с исчезновением экономической свободы сохранить свободу мысли. Как ни поворачивай, это единственная надежда, оставшаяся тем, кому дороги судьбы литературы. Каждый, кто понимает ее значение, каждый, кто ясно видит главенствующую роль, которая принадлежит ей в истории человечества, должен сознавать и жизненную необходимость противодействия тоталитаризму, навязывают ли его нам извне или изнутри.
1941 г.
ВСПОМИНАЯ ВОЙНУ В ИСПАНИИ
(Перевод А. Зверева)
Прежде всего о том, что запомнилось физически, — о звуках, запахах, зримом облике вещей.
Странно, что живее всего, что было потом на испанской войне, я помню неделю так называемой подготовки, перед тем как нас отправили на фронт, — громадные кавалерийские казармы в Барселоне, продуваемые ветрами денники и мощенные брусчаткой дворы, ледяная вода из колонки, где мы умывались, мерзкая еда, которую сдабривали фляжечки вина, девушки в брюках — служащие милиции, рубившие дрова под котел, переклички ранним утром и комическое впечатление, производимое моей простецкой английской фамилией рядом со звучными именами Мануэль Гонсалес, Педро Агилар, Рамон Фенелос, Роке Баластер, Хайме Доменен, Себастиан Вильтрон, Рамон Нуво Босх. Называю именно этих людей, потому что помню каждого из них. За исключением двоих, которые были просто подонками и теперь наверняка со рвением служат у фалангистов, все они, вероятно, погибли. О двоих я это знаю точно. Старшему из них было лет двадцать пять, младшему — шестнадцать.