Эдельвейсы растут на скалах
Шрифт:
Последние слова толкнули меня в сердце. Я понял все!.. Едва сдержал слезы. Делаю несколько глубоких вдохов — осаживаю подступивший к горлу комок. Боровичок оказался в западне, точно зверек, обложенный со всех сторон красными флажками, и решился на отчаянный, хотя и чудовищный по своей наивности шаг.
Краем глаза глянул на Володю. Тот сидит, обхватив руками колени, виновато уткнувшись в них лбом. Я достаю носовой платок, вытираю повлажневшие глаза, сморкаюсь. Читаю дальше:
«Если бы я мог быть в чем-то полезным, я, ни на миг не задумываясь, принял бы любое предложение. Погибнуть — так с пользой! Вот поэтому и пишу Вам письмо.
Ведь в длительном космическом полете кто-то из экипажа может заболеть. Значит, рано или поздно ученым придется разрабатывать методы лечения в условиях полета. Вот и разрабатывайте на мне!..»
— Ле-по-та! — не сдержавшись, говорю я.
«Все равно я сейчас подопытный кролик, и меня с таким же успехом может зарезать хирург, как могу не выдержать перегрузки.
Возможно, для каких-то больных условия в невесомости окажутся благоприятней, чем земные. Больной человек — не нормальный человек. Значит, для него нужны и ненормальные условия. Вдруг пенсионеры-гипертоники в невесомости окажутся работоспособнее здоровых людей?
Я согласен выполнить роль Белки, Стрелки. Согласен, чтобы о моем участии в экспериментах никто никогда бы не узнал.
Мне 17 лет.
Прошу извинить, если что не так написал».
Еще раз перечитываю ответ профессора. Нет, это не деликатная отписка.
— Вот ты говоришь, я успел на границе послужить. А мне сейчас кажется, что этого никогда и не было. Как сон… Красивый сон… Ты ведь тоже когда-то бегал, купался, собирал грибы. И считал, что так оно и должно быть. Вот и я. Если бы знал, что ждет впереди, старался бы запомнить каждый день, упиться ветром, ездой на коне… Но жизнь так устроена, что когда имеем — не замечаем, ждем чего-то лучшего, необыкновенного, и никто-то тебе не скажет, что именно сегодня — сейчас! — самая счастливая минута в твоей жизни! И только потерявши все, начинаем понимать, что имели, но не умели ценить.
Мне взгрустнулось. В груди что-то скребет. Жалко Володю. Хочется обнять, приласкать, как младшего братишку, помочь ему. Но как? Как? И прежде понимал, что операция решает не только мою судьбу, но и судьбу Володи. А сейчас чувствую это с мучительной, пронзительной ясностью. Если бы кто-то мог дать гарантию, что операция будет удачной — сам бы пошел к хирургу просить, чтобы первым оперировали Боровичка.
Но такой гарантии никто не дает… Помочь ему можно только одним: выжить самому.
Помолчали. Оба задумчивые, притихшие, будто пришибленные. У Володи лицо измученное, как после тяжелого приступа.
— А ты молодчина. Не расстраивайся. Мне кажется, иногда то, что мог бы человек сделать, ценнее того, что он делает. Бывает, другой совершит что-то лишь в силу обстоятельств и на большее не способен. А другой в силу обстоятельств — вот как ты, например, — связан по рукам и ногам, но в нем такая силища! Дай ей только выход — гору своротит!
— Знал, что откажут. И все равно. — Володя вздыхает. — Рожденный ползать — летать не может!..
8
Об операции почти не вспоминаю — весь ушел в работу над стенгазетой. Она на трех листах ватмана. Уже вырисовывается общий вид. Хозяйка кабинета, заглядывая иногда в свои владения, просто в восторг приходит:
— Надо же, из березовых чурочек сложить заголовок… Чурочки — точно живые. А зайцы-то, зайцы! Захмелели! В одной руке бокал, в другой — морковка. Вам надо учиться на художника!
— Для этого нужен талант. А у меня только заурядные способности.
— Вы никому-никому не показывайте, пока не закончите. Она произведет колоссальный эффект! Сколько выдумки! А труда сколько!
Профорг несколько раз приходила посмотреть, что у меня получается. С каждым посещением ее интерес к газете возрастал, и она, наконец, из тормоза превратилась в помощника и предоставила все, что необходимо для работы.
Утром 31 декабря к газете было не пробиться.
— А как он Ариана Павловича изобразил! Крутит мясорубку, в нее падают пузатики, а вылетают такие стройненькие.
— Никто бы не подумал, что это сделано руками человека, который не знает, что с ним завтра будет.
К нам в палату идут больные, сотрудники института, поздравляют, желают и прочее. Весь день в палате шумно, празднично.
Приходит Зоя Ивановна и говорит, что нас переводят в хирургическое отделение. Стали прощаться.
— Вы уж извините… я тут частенько спорил с вами, возражал…
— И молодец, что спорили, — перебивает она мои извинения. — Мне было легко работать с вами. А что сначала у нас бывали маленькие конфликты — так мы просто не сразу поняли друг друга. — Она подает маленькую нежную руку мне, потом Володе:
— Ну, ни пуха вам, ни пера!
Мы хором отвечаем «к черту», берем свои вещички и идем на этаж выше.
Мы с ним снова в одной палате. Если я «проскочу», Боровикова тоже сразу на операцию. Легонько толкаю его кулаком в бок:
— Ты, брат, в дублеры ко мне назначен.
Не успели мы сложить в тумбочки свои немудреные пожитки, как входит Ариан Павлович. Стоит в дверях и смотрит на меня грустными глазами. Я смотрю на него, жду, что он скажет. Но хирург только тяжело вздыхает и уходит.
А я рад операции, как ребенок, которому сказали, что завтра его поведут на елку. И понедельника жду с таким нетерпением, с каким ребенок ждет Новый год. Сомнения, тревоги — все осталось позади. Все уже сто раз взвешено и пережито. Коль разрешили — значит, есть надежда. И потому — вперед, только вперед!
…В понедельник проснусь в новом мире — светлом-светлом, где все мне будет говорить: с новым счастьем! Даже не верится.
Нарочно рисую себе мрачные картины, но страха нет. Мне становится просто смешно, что я сам себе говорю: смотри, какая бука.
«Ну, а если?.. Не жалко оставить все это? — спрашиваю себя, как бы обращая мысленный взор туда, где жизнь бьет ключом. — Смотри, с чем тогда расстанешься, и уже — навсегда!»
Что ж тут мудрить или обманывать себя: жалко! Так ведь я — еще живой — уже лишен всего этого! Потерявши голову, по волосам не плачут. Или вернуть, — мысленным взором окидываю все, что хотел бы вернуть, — или…
Я отлично понимаю, что уже завтра могу — и очень даже просто — стать вторым Медынцевым. Но из всего этого меня беспокоит только одно: чтобы близкие не видели меня таким… Так они будут знать, что я болел, а потом ушел из жизни. На расстоянии они легче переживут. А увидят — воображение будет рисовать им ужасы, которых на самом деле и не было.