Эдельвейсы растут на скалах
Шрифт:
«Ириша, дай папе ручку…» Я знаю, ты оговорилась. И смутилась. Я сделал вид, что ничего не заметил, и смущение твое прошло. А мне почему-то была приятна твоя оговорка… Мы шли медленно. Ира посредине: «папа, мама и я». Потом я взял девочку на руки. Ты просунула руку мне под локоть, прислонилась плечом к моему плечу. Такой уж это был вечер чистый…
Мы еще долго гуляли на улице. Я посадил девочку на шею и скакал с нею, как жеребенок, выпущенный на волю, убегал от тебя. Ты догоняла, щекотала дочку, Ира изгибалась, ерзала на шее, и вы обе заливались смехом.
В тот вечер мы легко перешли на «ты». И оба сразу почувствовали себя свободней.
Когда поднимались по лестнице, ты шла впереди, оглядывалась на нас с Ирой и улыбалась смущенной, благодарной, немного грустной улыбкой.
…И сейчас, вспоминая эту улыбку, твой взгляд, чувствую, как сердце начинает биться сильнее и в груди разливается тепло.
Ира слезла с меня только в прихожей. Я снял с нее меховую шапку, пальтецо. Щеки у нее были красные, налитые, как спелый апорт. Она без устали прыгала, визжала, о чем-то мило болтала.
Сняв платок, ты запрокинула голову, потрясла ею, расчесывая пальцами волосы. В тот день ты была совсем девчушкой, гаврошем, мне казалось, что я старше тебя, хотя был на три года моложе, а Иришка — никакая тебе не дочь, а младшая сестренка.
Все эти месяцы тебя не отпускала, давила какая-то обида, я знал об этом по твоему взгляду, устало опущенным уголкам губ, знал по вялым, стесненным движениям рук. Я бы дорого дал за то, чтобы снять с тебя этот гнет…
И вот наступил день, когда улыбка, движения твои стали естественными. Я, наконец, увидел, какая Аленушка на самом деле.
Ты вприпрыжку убежала на кухню, крикнула оттуда:
— Проголодались? Сейчас будем ужинать!
Иришка потащила меня в комнату.
На нашу шумную возню, на перемену в дочери Анна Семеновна смотрела настороженными, немного удивленными глазами.
За ужином Ириша сидела у меня на коленях, и сколько ты ни уговаривала, ни приказывала ей сесть на свое место, всегда послушная Иринка на этот раз не подчинилась. Она отказалась и от своей тарелки, мы с нею ели из одной.
— Корми меня, — потребовала Ира, хотя ее давно уже не кормили с ложки. И я кормил ее. А она кормила меня…
Когда пили чай, она по очереди угощала из своей ложечки вишневым вареньем: себя, меня, маму.
Было светло, тепло, весело, уютно. Я был нужен там…
…Снег за окном все идет, обряжает Москву в белый пушистый убор.
Почему иные воспоминания так дороги нам?.. События давно канули в прошлое, им никогда уже не повториться въяве, а ты вспоминаешь все до мельчайших подробностей снова и снова… То, что связано с Аленушкой, стало для меня уже неким эталоном человеческих отношений. Это от нее заразился я жаждой Настоящего, с тех пор меня другое уже не может устроить. А вот с Диной не получается почему-то… Что-то легковесное в наших отношениях так и осталось. Как ни старался их «заглубить» — не получилось. Теперь я это вижу. Я невольно все чаще сравниваю Дину с Аленушкой. Вернее, наши отношения.
А говорят, сравнивать — нехорошо. Это-де оскорбительно для тех, кого сравнивают.
Но ведь человек просто не может не сравнивать. Ведь, по существу, все наши понятия, наши представления об окружающем мире — весь процесс познания — продукт сравнений. Лишь благодаря сравнениям мы отличаем полезное от вредного, сладкое от горького, прекрасное от гадкого. Понятия добра и зла, благородства и подлости, наши симпатии и антипатии, привязанность и неприязнь, наконец, ненависть и сама любовь — результат сравнений. Выбор невесты или жениха — тоже плод сравнений наших: выбирая, сравниваем! И потому ханжа и лицемер тот, кто говорит, что сравнивать — нехорошо. Другое дело — ч т о сравнивать, по каким, так сказать, параметрам. Разумеется, если, скажем, кто-то сравнивает двух женщин только по их ножкам да персям… Но, положа руку на сердце, какой муж не сравнивал свою жену с другими и по этим «параметрам»!.. Я знаю, и меня с кем-то, в чем-то сравнивали Дина, Топоркова, Аленушка… И я сравнивал. Дину с Аленушкой. И с Надей Топорковой.
В следующий раз я вырвался в увольнение перед самым отъездом на стажировку. Прихожу к ним, а Ира лежит в кроватке с температурой: простудила горло. Она так обрадовалась мне!.. Тогда я впервые испытал нечто, что, наверно, и есть отцовское чувство. У нее в глазах светилась такая неподдельная радость! И я был благодарен этой крохе за то, что нужен ей. Мы сидели с Аленушкой рядом, совсем близко, наши колени касались… Но здесь, у Иришкиной кроватки, нас это почему-то не смущало.
А вот с Диной мы ни разу у Сережки так не сидели. Хотя он — родная кровь нам обоим. Ей этого почему-то не нужно было. Ей почему-то все равно, склонился я вместе с нею над кроваткой или нет. А Аленушке было не все равно. Я знаю. Ей было хорошо. Ей это было нужно. Над нами тогда зародилось и витало какое-то очень важное — таинственное и миротворное — единение. Я думал, что такое единение всегда неизбежно возникает между мужем и женой, когда у них появляется ребенок. Как я хотел, чтобы оно возникло у нас с Диной! Но оно так и не возникло. У нее почему-то не было в этом потребности. А я хотел, чтобы у нее — женщины, матери моего сына — зародилась потребность в таком единении.
Вот оглядываюсь назад и впервые так отчетливо понимаю, что мы с Диной ничего друг другу не дали. Мне горько это признавать, но мы ни в чем так и не обогатили друг друга. Ни в чем не стали лучше от того, что мы вместе. Мы так и остались — каждый сам по себе. Если б не Аленушка, возможно, и не знал бы, что между двоими может быть по-другому; считал бы наши с Диной отношения вполне естественными. С Аленкой я, по сути, виделся всего несколько раз. А какой глубокий след оставила она в душе моей. На всю жизнь. А ведь если разобраться, в ней ничего нет особенного. Просто она хотела обыкновенного, человеческого счастья. И знала ему цену. Научила этому и меня. И за это ей — вечная моя…
«Настоящее» — вот то единственное слово, с которым ассоциируется в моем сознании все, что связано с Аленкой.
…Нет, не было у нас с Диной той глубинности отношений. Сначала думал, она придет со временем. Не пришла…
…На вокзале рядом встать побоялась.
Ох, и длинна ты, ночь больничная. Чего только не передумаешь.
На улице уже не кружатся снежные хлопья, ветер сыплет в оконное стекло мелкой крупой. Людей на тротуарах не видно, даже машины угомонились. Ложусь в постель. Володя тоже не спит: ворочается, вздыхает.
— Ты чего не спишь? — спрашиваю шепотом.
— Скоро Новый год. Что бы придумать такое? Сестрам, врачам сделать бы что-нибудь приятное.
— Я уже надумал. Только не знаю, реально это или нет.
— А что?
— Хочу сделать новогоднюю стенгазету.
— Ты ж делал уже стенгазеты.
— Э-э, нет. Я хочу сделать такую, чтоб это действительно был подарок. Для этого много нужно. Я уже несколько ночей обдумываю. Будешь помогать?
Володя хмыкнул: спрашивает еще!
Завтра пойду к профоргу договариваться.
Днем разыскал профорга — высокую пожилую женщину, крашенную под блондинку. Она не возражает против новогодней стенгазеты. Но когда я показал список, что для этого нужно, да вдобавок сказал, что в палате нельзя делать (пропадет эффект внезапности), надо бы где-нибудь в кабинете, — она усомнилась в искренности моего намерения.
— А зачем вам елочные игрушки? Вы что, на стенгазету думаете их вешать?
— Я их истолку и сделаю заголовок.
— Делали бы обыкновенную, без всяких там фокусов.