Эдельвейсы растут на скалах
Шрифт:
Сажусь и пишу письма родителям и жене, с неизменным юмором, как всегда писал о своем нелепом положении, объясняю обстоятельства, предупреждаю, что это я настоял на операции, и потому врачи не виноваты в моей смерти, и что завещал никого на погребение не вызывать. Еще пишу, что когда получат эти письма, меня уже не будет в живых. Подписываю конверты и отдаю Боровикову:
— Если зарежут, заклеишь и отправишь. Только смотри, не отправь нечаянно, если выживу, а то наделаешь делов!
Я покончил с трудным, щекотливым вопросом. Теперь можно послушать музыку. Ложусь на койку, надеваю наушники. В окно вижу кусок ясного голубого неба и крыши домов на противоположной стороне улицы. Под лучами полуденного солнца снег на крышах ослепительно белый. Русские народные песни звучат сегодня почему-то необычайно волнующе, навевая щемящую грусть. Мелькает мысль: «Может, в последний раз слушаю радио?» А песню сменяет песня, под раздольные, с грустиночкой напевы думается легко. Я представляю, каким приеду домой, кого первого встречу, какое впечатление произведу на Дину… на Сережу… на родителей. И вижу себя очень худым, почему-то в шляпе. И непременно с тросточкой — эдаким франтом. Хотя у меня никогда не было ни шляпы, ни тросточки…
…Свершилось бы чудо: отворяется дверь и — входит Аленушка. Неужели так и не увижу тебя больше? Хотя бы раз, один-единственный!
…Наш курс возвратился из лагерей в училище, мы получили отпускные, проездные документы и разбежались кто куда, точно стая мальков от брошенного в воду камушка. Я проводил Ваню Истомина, а сам поехал к тебе. Принес цветы — розы — первый раз за все время нашего знакомства.
— И часто даришь цветы? — ты была немного смущена.
— Первый раз… — лицо мое полыхнуло жаром.
— Тогда они для меня еще дороже, — сказала, не отрывая взора от роз и нежно касаясь их пальцами, кончиком носа, губами. — Макар, а ты видел когда-нибудь эдельвейс? — спросила задумчиво.
— Нет. Слышал только, что растет он высоко в горах.
— А я видела. Один парень девчонке подарил. А как растет, не видела. Потом не раз представляла, как он растет там, высоко в горах. Кругом дикие, угрюмые скалы, нагромождения камней, и среди этих камней — белый цветок, одинокий, гордый и грустный… Под ветрами, под дождями он стоит и кого-то терпеливо ждет. Говорят, цветок этот найти не всякий может, он дается в руки только тому, кто умеет преодолевать любые трудности. Мужественным и добрым.
Ты стояла, устремив задумчивый взор куда-то ввысь. Мыслями в ту минуту ты была там, средь диких, угрюмых скал.
— Моя мечта — когда-нибудь подняться туда, где растут эдельвейсы, — сказала ты с затаенной тоской. — Стоишь на скале — внизу горы и облака, над головой такое низкое и такое бездонное темно-синее небо! На этом небе — яркое-яркое солнце. В ушах свистит ветер, и кругом — необъятный простор! Я тысячу раз представляла себе эту картину.
…Эта нетипичная сентиментальность твоя была так созвучна моей сентиментальности! Мне тогда тоже захотелось подняться туда, на дикие скалы, к эдельвейсам. И я сказал:
— Если б у тебя и завтра был выходной, мы бы пошли в горы.
Ты задумалась, прикидывая что-то в уме. Спросила:
— Когда приезжаешь из отпуска?
— В конце сентября.
— А я с двадцатого иду в отпуск. Давай тогда и махнем в горы! Можешь приехать на денек раньше?
— Да хоть на все пять… если ты не против.
Ты поднесла к губам цветы, качнула головой:
— Я не против. — И продолжала проникновенно: — Это моя заветная мечта. Я никому никогда не говорила о ней. А тебе вот — рассказала. Тебе — можно… Раньше я всегда представляла, что стою там, в поднебесье, одна. Маленькая-маленькая среди больших-больших гор. А теперь вижу, как мы стоим на скале вдвоем.
…Потом мы взяли Иришку и долго гуляли по городу. Были в зоопарке. Катались на карусели. Ели мороженое. Иру везде носил на плечах. Мы были как три добрых друга. Как две сестрички и старший брат.
Домой пришли в три часа. А в шесть отходил мой поезд.
Пока мы с тобой разувались в прихожей, Ира суетилась, разогналась было в комнату.
— Ты куда обутая? Это еще что такое? Сейчас же разувайся, — строго сказала ты. — А мы пошли в комнату.
В зале было прохладно, уютно. Посидели молча, отдыхая. Иры в комнате не было, и ты громко спросила:
— Ира, есть хочешь?
Никто не ответил. Тогда ты спросила еще громче:
— Ириша, ты где? Есть, говорю, хочешь?
Тишина.
Ты отворила дверь в прихожую. Обернулась ко мне, молча поманила. Я подошел и увидел Иру. Она сидела у порога и спала. Успела снять только один сандалик и держала его в расслабленной руке. Ты взяла девочку на руки, погладила:
— Ох, горе ты мое. Бедный ребенок. Замучили тебя. — Отнесла в комнату, положила в кроватку. — Ну и хорошо, что уснула. Не поедет на вокзал. А то реву было бы!
В комнату заглянула Аленкина мать:
— Альбина, выдь на час.
Ты вышла.
А когда вернулась, на лице у тебя было такое смятение, что я испугался:
— Что случилось?
Ты напрягала волю, чтобы казаться по-прежнему веселой, но у тебя получалась только жалкая улыбка. Уголки губ были так же устало опущены, как в первый день нашего знакомства.
— Не обращай внимания. Так. Получили не очень приятное письмо. Потом как-нибудь, — сказала, и тебе будто легче стало.
Когда обедали, ехали в автобусе на вокзал, ты была рассеянной, хмурила брови, тяжело вздыхала. О чем-то очень задумывалась. Потом будто очнешься, вскинешь на меня глаза, а в них столько всего! — не то нежности, не то боли… А потом снова уставишься в одну точку, хмуришь брови. А глянешь на меня — так сердце и зайдется от тревоги, словно тебе грозит что-то. Но мне неведомо — что. И не знаешь, чем помочь.
— Что случилось? — снова и снова допытывался я.
— Ничего, — едва слышно отвечала ты и клала свою руку на мою — успокаивала. — В письме напишу.
…Мы стояли у вагона. До отхода поезда осталось пять минут. Ты приблизила свои глаза к моим и все смотрела, смотрела — будто на всю жизнь хотела насмотреться.
— Поцелуй меня, теперь можно, — просто попросила ты. Я бережно обнял, поцеловал. Ты обвила мою шею руками, прильнула щекой к щеке и замерла, точно прощалась навеки… Поцеловала долгим поцелуем. Я не знал, что творится с тобою, меня охватило смятение. Невпопад чмокал тебя в глаза, в нос, старался прочитать в лице разгадку.
— Солдатик, поехали! — крикнула проводница.
Ты оттолкнула меня:
— Быстрей!
Поезд набирал ход. Я вскочил на подножку, снял фуражку, помахал.
Ты вся подалась вперед, не в силах сдвинуть с места ноги, словно они были замурованы в платформу перрона. А глаза твои… Сколько потом ни довелось мне видеть провожающих, больше таких глаз не встречал.
Вот когда я воочию увидел, как это — «полетела бы вслед».
Я махал и махал фуражкой, ты становилась все меньше и меньше; люди расходились с перрона, а ты стояла, пока поезд не перешел на другой путь и темный товарный вагон не заслонил тебя.
…А на фоне этих воспоминаний, неотступно — Дина, «провожает» меня в Москву… Ее глаза юлят, избегая встречи с моим взглядом. Пытаюсь представить ее на месте Аленки — не получается. Ей такое просто не дано. Не дано!
9
Наступил долгожданный понедельник. Мне кажется, что сегодня Первое мая — такое праздничное у меня настроение. И немного тревожно: только бы доктора не спохватились и не отказались от операции…
Часов в двенадцать приходит Зина: