Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
10

За работой Ефим и не заметил, как подошла масленица. Вся его комнатушка оказалась завешанной этюдами, рисунками, среди них чаще лица детей. Глаза их глядели на него отовсюду. На масленой неделе Ефим почти каждый вечер приглашал к себе по вечерам девочек с прялками. Они сидели и пряли, даже пели по его просьбе, а он стоял за мольбертом радостно улыбающийся, на душе у него был настоящий праздник.

— А ты, дядя Ефим, приходи на гулянок — масленицу провожать! Вот бы какую тебе картину-то написать: как ее провожают, как жгут… — говорили девочки.

— Обязательно приду! — улыбаясь, кивал Ефим. Проводы масленицы для него с самых ранних лет — лучший из праздников.

Масленицу обычно загуливали со среды. Ходили и ездили в гости, угощались блинами, катались на лошадях с бубенчиками на ожерелке, с гармонями, песнями, устраивали съездки — собирались в одну деревню в первый день, на второй — в другую… Съезжались только молодежь да молодожены. Все суметы примнут по округе, все дороги обгладят за неделю. Ребятишки и взрослые катались с гор на санках, ледянках, коньках-скамейках. По домам ходили ряженые. В каждой деревне мужики ставили качулю-махалку для взрослых, для детей — качулю-вертушку. С обеда там собиралась чуть не вся деревня. Бабы и девки пели песни, мужики раскачивали доску-махалку с катальщиками. В первую очередь качали молодоженов, а потом всех желающих. Парни купали в снегу девок. Озорства и веселья было много! В воскресенье, в последний день масленицы, с утра по избам ходили ребятишки с санками, выпрашивали соломы, старых веников, дегтярных баклажек, всякого старого хламу, который мог бы хорошо гореть. Собранное свозили на гулянок, сваливали в одну кучу, вокруг высокого кола, вроде стожара, к нему подвешивали сухие веники. Вечером, в сумерках, этот ворох поджигался, горело ярко, весело. Пламя хватало снизу веники и от них во все стороны летел рой искр. Настоящее зарево вставало над деревней, ребятишки, ошалевшие от восторга, сновали, вились вокруг жарко «сгорающей» масленицы. Бабы заводили песни. И тогда становилось как-то, необыкновенно грустно: и песни были невеселыми, прощальными, и остро понималось вдруг, что в этот вечер уйдет из деревни веселая масленица, наступит великий пост…

В воскресенье с утра вдоль деревни сновали парни и девки, ребятишки свозили к гулянку на санках солому и хлам. От гулянка доносился несмолкающий скрип качуль, визготня и крики.

К вечеру в деревне стало шумней, появилось несколько мужиков на лошадях, запряженных в выездные сани, послышались гармони и песни.

В оттепельных сумерках Ефим вышел на волю, постоял у двора, прислушиваясь к гомону деревни. На гулянке чернела шумная толпа, кое-где светились окна. На задах смутно виднелись овины, мякинницы, соломенники, за ними угадывалось поле… Заворожена погода, не шелохнет во всей округе никакой вихорек. Самый подходящий вечер для проводов масленицы!..

На гулянке Ефим увидел своих прежних дружков — Ивана Травина, Михаила Якунина, Алексана Семенова, Подходя к ним, заметил: многие в толпе смотрят на него, как на что-то непонятное, незнакомое, из какого-то другого мира, не знают, за кого и принять. Зато ребятишки, увидев его, завились вокруг: «Дядя Ефим! Сресуй нас! Сресуй!..» Ефим только улыбался растерянно. Последнее время он провел в затворничестве, поодичал, и ему было не по себе от любопытного разглядывания.

Но вот подпалили ворох хламу и соломы, к наволочному темному небу с веселым треском взметнулся золотой огненный столб, все попятились от жара и от ослепляющего, мгновенно разросшегося света, прикрываясь ладонями, загляделись на огонь. Стало шумно вокруг пылающего вороха.

В сторонке, отдельно, сгрудились бабы. Когда огонь стал утихать, высоко и печально вознесся голос одной:

Ах ты воля, ты воля! Ты куда, моя воля, девалась?!

Песню подхватили другие бабы. Эту песню всегда пели на проводах масленицы. Ефим с замиранием вслушивался в голоса поющих. Они становились все согласней, пение разрасталось.

«Вот ведь песня… — думалось Ефиму. — Ее родила чья-то душа, а смотри — поют, поют и не знают: чья это песня, кто ее создатель, поют как о своем… Чья-то грусть, чья-то кручина стала грустью-кручиной всех поющих, словно каким-нибудь широким ветром была когда-то пропета, а не одним человеком!.. Ведь есть же, есть эта передача от одного многим! Стало быть, если к делу, которому ты хочешь посвятить себя, подойти с такой же вот беззаветностью, чтоб оно стало как песня, то и его подхватят и впустят в душу многие!.. Надо только запеть так, чтоб была настоящая искренняя песня — от всей сердечной глубины!..»

Ворох попрогорел быстро, от него вскоре осталась только груда рыхлого, золотящегося изнутри жара, и вроде бы попридвинулись к нему вместе с людьми оттепельные февральские сумерки и слушают песню. Слушают ее опустевшие темные избы, овины, амбарушки, мякинницы, житницы, бани, смутно белеющее поле и темный лес за ним…

И какие-то огромные очи, черно пылающие в глубинах позднего вечера, кажется Ефиму, смотрят в упор на него и на всю темную толпу однодеревенцев, сбившуюся вокруг малиновой уже, но еще жарко дышащей груды, и кто-то невидимый ему шепчет:

«Рядом, рядом с человеком живет ненасытная вечная ночь, ночь его постоянного погружения во тьму, звериная ночь одиночек… Вон они поют, слили свои голоса, глаза прикрыли… А ночь, что вокруг, неотделима от них!.. Это только на пока — весь их лад и согласие! Завтра снова начнется для них привычная схватка с жизнью за кусок хлеба, и они накрепко забудут колдовство вот этого часа, все это песенное единство. Их жизнь тяжела и груба, она ничуть, ни в одной малости не подобна искусству, которым живет твоя душа, с которым ты хочешь породнить и ее…»

Как внезапно окликнутый, Ефим оглянулся на мерклое, истемна-сизое разрастание ночи над недальними лесами и снова повернулся к поющим женщинам и стоял как очарованный. Если бы все тут прониклись случившимся, если бы посмотрели друг на дружку в удивлении и радости!.. Ах, если бы все они после этого пения поняли, что уже переступили ту четко прочерченную черту, разделяющую реальное и чаемое, если бы поняли, что в эти минуты случилось что-то, чего уже не изжить из сознания!..

Но все, все они знают, что с этим жить на земле нельзя, и оберегают себя от этого, все они зачурались от мечты, как от веры в невозможное, чтоб не растравлять зря душу… Есть, есть такая вот «мудрость» в каждом из них… А как ее преодолеть?! Как?!

С гулянка молодежь побежала на Шаболу — кататься на санках, озоровать, навеселиться на весь великий пост.

Ефим отправился туда вдвоем с Алексаном Семеновым. Дни, прожитые в Шаблове, почти все прошли у него в напряженной работе, и теперь ему хотелось поговорить с кем-то, отвести душу или хотя бы побыть у краешка ночного веселья.

С Алексаном Ефим виделся после возвращения из Петербурга несколько раз накоротке, лишь рассказали друг другу в немногих словах о себе.

Примерно в то же время, когда Ефим завершил учебу в Новинской семинарии, Алексан окончил Чижовское сельскохозяйственное училище, вернулся в Шаблово, увлекся агрономией, садоводством, пчеловодством. Мужики, слышал Ефим, шли к нему со всякими крестьянскими вопросами.

Алексан за годы, прожитые Ефимом на чужбине, из ершистого худенького подростка превратился в ладного, крепкого мужика. Лицом и всей статью он похож на своего отца — Алексея Ивановича (по имени-отчеству зовут того в Шаблове, с почтением к нему относятся). Не один год Алексей Иванович служил в Нижнем Новгороде доверенным кологривских лесоторговцев, а до последнего времени был шабловским старостой, попечителем Крутецкой школы. От Алексана Ефим слышал, будто в конторе у его отца, в Нижнем, служил писарем Максим Горький, знаменитый теперь писатель.

Старший брат Алексана Иван учительствует в Рыбинске. И сам Алексей Иванович, и оба его сына для шабловских — люди непростые, и отношение к ним особенное. Семеновы для деревни — не свой брат мужик, хоть и коренные они тут, не какие-нибудь пришлые.

Ефим с Алексаном какое-то время молча смотрели, как резвится молодежь. Для Ефима еще длилось колдовство, оставленное песней:

…Ах ты воля, ты воля! Ты куда, моя воля, девалась?!

— Да… Алексан… — без веселости усмехнулся он, — только одни ребятишки да молодежь веселятся… Нет, смотрю, такого, чтоб вся деревня… А ведь, помню, было… Теперь — только мы тут с тобой…

Поделиться с друзьями: