Ефимов кордон
Шрифт:
Ефим как зачарованный стоял на горбушке Шаболы, забыв обо всем на свете. Тишина сумерек будто околдовала всю округу, и только звонкое удаляющееся детское пение жило в этой тишине…
Стылые, серые сумерки, темное ссутуленное поле, нахохленные избы, бедная замершая жизнь… Но живут, живут тут чистые ясные голоса!.. Вон они, удаляясь, словно бы манят его за собой в глубину вечера, покачиваясь, плывет огонек — вечерняя путеводная, путеводная для самого Ефима, звездочка…
«Вот — будь с ними!..» — припомнились Ефиму слова из того не уходящего из памяти сна, случившегося в святочную ночь, и, улыбаясь, он пошел домой.
После Егория-голодного в комнатушке у Ефима опять стало шумно, ребятишки зачастили к нему. Он рассаживал их по скамейкам и табуретам: кого — с книжкой, кого — с комом глины, кого — с карандашом и бумагой. Сам устраивался за столом, занимался лепкой.
Задумал он вылепить небольшую композицию: избушка, вроде зимницы, неказистая, с волоковыми оконцами, выкрытая корьем, возле избушки растут елки, перед избушкой на скамье сидят старичок со старушкой, старичок лапоть плетет, старушка сметану пахтает… Пришла фантазия вылепить то, с чего начиналось когда-то Шаблово…
Еще в декабре, ночуя в зимнице, представил Ефим под россказни мужиков такой вот древний крошечный мирок, затаившийся посреди огромных девственных лесов, — некий первообраз родной деревни.
— Это ты чего лепишь-то, дядя Ефим? — спросил его Ванюшка Скобелев. — Не кордон ли?..
Ефим усмехнулся:
— Да, пожалуй что и кордон!.. Давайте так его и назовем: Шабловский кордон! Ведь раньше, когда-то давно, с такой вот избушки все тут у нас и начиналось! Был тут только дремучий лес… И появилась на нашей Шаболе вот такая избушка, самая первая… И окошечек-то у нее не было почти… И жили в той избушке вот такие старички, назовем их — дедушко Ондрий и бабушка Палагея…
Ребятишки забыли обо всем на свете, слушают Ефима, затаив дыхание. А для Ефима в этом и цель — пробудить в них любопытство и удивление перед миром, дать им почувствовать, как все вокруг них переплетено-перепутано потаенными звучаниями и голосами, пусть-ко их окликнет родное прошлое, пусть они поглубже почувствуют необыкновенность и таинственность родных мест!..
Рассказывает Ефим, и приятно ему ощущать под руками глину. Хорошо приготовленная глина — необыкновенно родной, свой материал, из него так легко извлекать воображаемые формы, глина словно бы позволяет видеть корни того, что ему хотелось выразить, сама подсказывает самые живые подробности, сама напоминает: вот таким все было когда-то…
За неказистой первобытной избушкой размечтавшемуся Ефиму вдруг увиделось иное Шаблово — будущее… Дальнее прошлое вдруг объединилось чудесно с каким-то диковинным добрым будущим и породило видение: представилось Ефиму Шаблово, как та заволоцкая деревня, однажды пригрезившаяся ему на берегу вешней Унжи, и, пролепливая, трогая руками лесную черночадную избушку, Ефим говорит обступившим его ребятишкам:
— Нет, не так бы, не так бы я построил деревенские жилища! Не было бы ни одного без выдумки, без затей! Вон, к примеру, у Степана Скобелева дом был бы с петушком на крыше, у нашего вот соседа, Михаила Шалыгина — с медведем, у Ефима Савостьянова — с зайчиком, у дедушки Хохолка — с гусем, у Семертиковых — с уткой, у Афоныча — с человечком, у Николая Фадеева — с цветком!.. Над каждой избой, возвышалось бы что-либо: то птица, то подсолнух, то звезда… Как бы занятно было смотреть на такую деревню!..
Ребятишки, гладя на него, как на сказочника, согласно кивали: да, такую бы деревню увидеть!..
Умывшись талой водой, воспряли первоцветы: желтый гусиный лук, трехцветные фиалки, сиреневые хохлатки, вдоль троп и дорог, по склонам оврагов храбро распрямилась молодая травяная зелень, в Пихтином логу выдвинули лиловые завитки папоротники, зацвело лесное копьецо (медвежья травка), в ее пониклые фиолетовые колокольчики почали заглядывать пчелы, вовсю рылись в них толстые шмели. Унжа в полдни искрилась и полыхала. Привалило большое тепло, по горушкам закурилась испарина. Светлое установилось время, одни старые кукушки среди этого сияющего под солнцем великолепия все жаловались на вдовью жизнь.
Лес был наполнен живыми голосами: посвистывали поползни, пинькали синицы, слышались переливчатые песни овсянок, перекочевавших с полей на лесные опушки.
Под окнами Ефимовой комнатушки засобирались цвести черемухи, по их веткам уже выбились кисти с горошинами завязи. Еще давней осенью, в тот самый год, когда Ефим приезжал в погорелое Шаблово, он посадил рядом с новой избой несколько кустов черемухи и смородины. С той осени прошло уже десять лет, посаженное под окнами разрослось и загустело, и теперь Ефиму было отрадно работать у себя при распахнутых окнах.
С приходом теплых дней он решил взяться за писание эскиза картины. Для нее уже были сделаны зарисовки и написано много этюдных портретов и маслом, и акварелью.
Свой Кордон Ефим поставил пока на мосту для просушки. Потом, при досуге, он хотел обжечь его и раскрасить. Население Кордона разрослось: кроме баушки Палагеи и дедушки Ондрия, рядом с избушкой появилась целая ватага ребятишек с лукошками в руках, и еще несколько старичков и старушек. Каждый из них получил свое имя: Ефим лепил не что-нибудь игрушечное, пустяковое, не какие-нибудь глиняные поделки, он создавал древний лесной мирок, в котором все эти ребятишки, старички и старушки живут доброй, простецкой, затейливой жизнью, окруженные темным дремучим лесом. Все они были для него почти живыми существами, имеющими свой характер, свою натуру, свою речь… Он даже заговаривал с ними…
В Петербурге, на выставках, Ефим видел скульптурные работы, выполненные в так называемой малой пластике — фарфоровые статуэтки и вещицы, майоликовые изделия с использованием полив, необыкновенно богатых по колориту. Но все это было только декоративным, каждая скульптурка — просто вещь. Он же лепил теперь что-то совершенно особенное, иное…
Ему пришлось слышать, что сам Репин своих «Запорожцев» исполнил сначала в глине, что Ге тоже вылепил «Тайную вечерю» прежде, чем приступить к писанию самой картины… Но и там были иные цели — композиционные, черновые, подсобные, эскизные… Он же просто стал создавать некий лесной мирок, который виделся, представлялся, являлся ему еще в самых ранних детских вымыслах и фантазиях. На создание этого мирка только одна глина и годилась, и тут, как и в живописи, он сразу же стал придерживаться самых простых приемов, детальная, тончайшая выделка форм так же не годилась для его Кордона, как и какая-нибудь изощренность и чрезмерная мастеровитость — для тех крестьянских портретов, которые он писал, для задуманной большой картины. Тут больше всего надо было заботиться о простоте, об искренней непринужденности, так характерной для народного творчества. И точности и меткости жестов и поз ему было мало, главным для него было — передать сам дух всего родного, лесного и древнего.
Май. И земля уже тепла, посевна. Подымай, мужик, сетево! Сей овес и рожь!..
Деревня впряглась в пахоту и сев, началась весенняя чересполосная колобродица. Все шабловские целодневно пропадали на своих полосках.
Ефиму тоже пришлось пока забросить свои дела и вместе с отцом работать в поле. Вся земля была искромсана на небольшие наделы, у каждого был клочок земли усадебной оседлости в общем огородце, была выгонная и покосная земля, находившаяся в общем пользовании со всеми однодеревенцами. Пахотная земля у отца была в трех полях: Заднем поле, Среднем поле, Нижнем поле. И названы-то все эти поля, будто в насмешку, — «потеряхами»: Ближняя большая потеряха, Ближняя малая потеряха, Дальняя малая потеряха… Кроме «потерях», есть еще «заполицы»: Заполица первая, Заполица вторая… Сеял отец и на Илейне, на своей Лёвиной кулиге, каждый год распахивая там новины… [11]
11
Новина — расчищенное под пахоту место в лесу (местное).
Пахота превратила Ефима в самого обыкновенного крестьянина. До нее он всем своим видом отличался от однодеревенцев, был всегда одет по-городскому. В последнее теплое время он ходил в полотняной темно-синей косоворотке, носил широкий кожаный пояс, тонкие суконные брюки и штиблеты… А тут надолго облачился в домотканые обвислые порты с одной пуговицей, в домотканую рубаху с заплатой, во все плечо, без воротника и обшлагов, на ногах появились лапти с онучами…
Увидав его в таком одеянии, мать, отвернувшись, вздохнула… Так просто Ефиму было расслышать за этим вздохом невысказанные, прибереженные до поры до времени укорные слова: «Вот тебе и все твое ученье! Вот тебе и все твое художество!.. Столько лет ухлопал невесть на что!.. Стариков-родителей оставил без помощи, а чем все кончилось?.. Да все теми же лаптями и онучами!..»