ЖАНРЫ

Екатерина II и ее мир: Статьи разных лет
Шрифт:

В соответствии с таким пониманием ситуации во Франции к 1790 году у императрицы выработалась привычка называть революционеров «адвокатами» в уничижительном смысле слова. В течение нескольких последующих лет Екатерина следовала этому обычаю, лишь иногда давая себе труд добавить к этому термину еще один: «прокуроры» (procureurs) [94] . Когда-то этих людей высмеивали в парижских театрах; теперь же правительство «адвокатов, прокуроров и вертопрахов» мстит за это всей нации {254} . Не этим шарлатанам и самозванцам применять учение философов к французской политике. Нация не выкарабкается из постигшего ее кризиса, предсказывала Екатерина, пока не будет высочайше постановлено, что «них)дному адвокату нет хода» в Национальное собрание {255} .

94

См. письмо Екатерины Гримму от 15 апреля 1791 г., поносящее «правление адвокатов, прокуроров и вертопрахов»: СИРИО. Т. 23. С. 505; [Екатерина II.] Записка императрицы Екатерины II о мерах. Стб. 407, где она (сама себе) жалуется на то, что «толпа подьячих, крючкотворов и мнимых философов» «ратует против дворянства» с целью ввести республиканское правление (рус. пер.: Там же. Стб. 408); и ее письмо Гримму от 19 сентября 1795 г., опять бранящее «адвокатов и прокуроров»: СИРИО. Т. 23. С. 651. Ланжерону она ручалась, что можно было без особого труда выпроводить восвояси «несколько сотен аббатов, прокуроров и адвокатов» (Для биографии графа Ланжерона. Стб. 208); а барону Гримму она клялась, что если б было у нее 18 тысяч человек, она бы поганой метлой вымела из французского королевства «прокуроров, адвокатов и всю их клику» (19 сентября 1790 г.): СИРИО. Т. 23. С. 500).

Хотя императрица порицала стряпчих, попытавшихся применить учение философов на практике, следует иметь в виду, что последних она сама до конца своей жизни горячо почитала, особенно Вольтера. Она сама рассказывает о том, как читала и перечитывала вольтеровскую «Генриаду» в надежде обрести в ней поддержку и совет в тяжелые революционные времена [95] . Проблема заключалась в том, что Вольтер и его коллеги-философы предполагали, что пишут для благоразумных людей, таких, например, как сама императрица. В этом они были не вполне правы: философские труды читали и неправильно истолковывали и те, кому они не предназначались. Кто были эти люди? «Прокуроры, адвокаты и все негодяи». Именно им следовало бы понять из философии всю абсурдность своего фанатизма, ан нет: этого не произошло {256} . Куда они влекли Францию? Императрица считала, что сомнений по этому поводу быть не может: «…если адвокаты, прокуроры, люди, не имеющие ни опытности, ни благоразумия, и злонамеренные люди электризуют и перерождают нацию ['electrisent et r'eg'en`erent la nation], то в это же время они действуют на нее разрушительно» {257} . [96]

95

Она предложила Гримму, чтобы он посоветовал также и французам прочесть «Генриаду», см. Екатерина II — Ф.М. Гримму. 27 сентября 1790 г. // Там же. С. 500.

96

Это высказывание почти слово в слово повторяет текст «Записки императрицы Екатерины II о мерах к восстановлению во Франции королевского правительства» (см.: [Екатерина II.] Записка императрицы Екатерины II о мерах. Стб. 401; рус. пер. см.: Там же. Стб. 402): сборище «адвокатов и неопытной молодежи, которые губят государство и уничтожают могущественную державу». Это в очередной раз подтверждает правильность отнесения «Записки» к 1791 г.

Каждый курьер из Парижа заново подтверждал правильность предчувствий императрицы.

Поскольку законники губили Францию вместо того, чтобы избавлять ее от болячек, население никак не могло быть на их стороне. Поэтому логично было предположить, что подавление беспорядков окажется относительно легкой задачей. По крайней мере, так поначалу казалось императрице. Если ее идеальный герой Генрих IV сумел восстановить мир во Франции с помощью каких-то четырехсот дворян, неужели та же задача окажется более сложной сейчас, после того как адвокаты сели в такую глубокую лужу и настроили население против себя? И впрямь, по ее словам, «чтобы прогнать в свои логова нескольких аббатов, прокуроров и адвокатов», нужна минимальная сила {258} . Думая так, в сентябре 1790 года императрица клялась барону Гримму, что ей достаточно было бы и восемнадцатитысячного войска, чтобы зачистить Францию от всех адвокатов и прокуроров {259} . Годом позже она посчитала необходимым поднять планку до двадцати тысяч солдат {260} , впрочем, уже спустя месяц ей показалось, что хватит и пятнадцати тысяч [97] , а затем — десяти {261} или даже восьми: двух тысяч казаков и шести тысяч хорватов {262} . Битва при Вальми [98] заставила ее кардинально пересмотреть свою оценку ситуации.

97

16 сентября 1791 г. она писала Иоганну Георгу Циммерману, что потребуется двенадцать или пятнадцать тысяч солдат: См.: Der Briefwechsel / Hrsg. E. Bodemann. S. 149.

98

Вальми — деревня в департаменте Марне, округ Сен-Менеоль (Франция), где 20 сентября 1792 г. французские революционные войска численностью 50 тысяч человек под командованием генералов Шарля Франсуа Дюморье (1739–1823) и Франсуа-Кристофа Келлерманна (1735–1820), находившиеся в угрожающем положении, должны были подвергнуться атаке объединенных прусско-австрийских войск, однако командующий герцог Карл Вильгельм Брауншвейгский удовлетворился обстрелом французских позиций; переговоры, начавшиеся тут же, привели к началу общего отступления войск первой коалиции. Наполеон впоследствии присвоил Келлерманну звание маршала и титул герцога де Вальми — не столько за победу на поле боя, которой не было, сколько за выдержку. — Примеч. науч. ред.

* * *

У Екатерины II не было повода усомниться в своем относительно благожелательном видении Французской революции вплоть до второго полугодия 1792 года. К этому времени она уже разделалась со шведским и турецким конфликтами и была готова уделить больше внимания положению дел во Франции. Немаловажно и то, что в это же время был разрешен так называемый Очаковский кризис, и Франция более не нужна была императрице в качестве противовеса Великобритании и Пруссии. К лишившейся статуса необходимого союзника нации можно было подойти более критически. Кроме того, события во Франции к этому моменту начали принимать такой оборот, что уже не поддавались классификации в привычных категориях. 10 августа была упразднена монархия, ее сменил чисто республиканский режим. Еще более неожиданным было то, что к началу 1793 года стало казаться, что беспорядки не ограничатся Францией, а распространятся и на соседние с нею страны.

Затем 21 января 1793 года сбылось наимрачнейшее пророчество Екатерины: несчастный Людовик XVI и впрямь разделил участь Карла I. Новость о гибели короля добралась до императрицы 31-го числа того же месяца и потрясла ее (не до такой, впрочем, степени, чтобы не отметить, что Пугачев был казнен ровно в тот же день восемнадцатью годами ранее). Императрица, «и больна, и печальна», слегла в постель{263}. Не прошло и нескольких дней, как она разорвала сношения с республиканской Францией и потребовала, чтобы все живущие в России французы, желающие пребывать здесь и далее, присягнули на верность французской монархии{264}. Почти одновременно она послала Гримму, возможно, самое проницательное свое замечание по поводу приведшей ее в недоумение череды событий. Вероятно, под влиянием сочинений аббата Сийеса она заключила, что французское государство было основано тысячью годами ранее франками, покорившими местных галлов; теперь же, замечала государыня, галлы восстали и свергли своих завоевателей{265}.

Хотя гипотезу Екатерины о «франках и галлах» нельзя в строгом смысле считать вторжением на территорию социальной истории, можно утверждать, что она действительно представляла собой прогресс по сравнению с предыдущими ее попытками осмыслить происходящее. Во всяком случае, в этой гипотезе отражается понимание, что причины французской смуты гораздо более серьезны, чем Екатерина считала до тех пор. В частности, эта гипотеза учитывала участие в революционном процессе гораздо более обширного круга людей, чем предыдущая — об адвокатах. Похоже, в конце 1792 года императрица пережила интеллектуальный прорыв, сопровождавшийся осознанием, что ни аналогии с прошлым, ни имеющаяся в ее распоряжении терминология уже недостаточны для описания событий во Франции. Казнь Людовика XVI подтвердила эту догадку. У нее уже не было прежней уверенности в том, как именно классифицировать происходящее, но она была убеждена, что, даже если последствия французских событий не распространялись на всю Европу, они тем не менее представляли собой доселе неведомую угрозу.

Реакция Екатерины вполне соответствовала этому убеждению. Некогда она признавала, что накрывшая Францию смута — далеко не первое социальное потрясение в истории этой страны, но в конце концов монархия всегда торжествует{266}. Теперь она не была уже так спокойна на этот счет. В декабре 1791 года она еще боялась австрийцев «гораздо более, чем старинную Францию во всем ее могуществе и новую Францию с ее нелепыми принципами»{267}. После казни короля Екатерина уже всецело поддерживала австрийские планы по вторжению. Еще в мае 1791 года она не считала для себя унизительным подкуп Мирабо, а после его смерти — Талейрана, с тем чтобы добиться мобилизации французского флота перед лицом предполагаемой угрозы России со стороны Британии{268}. Теперь же она стремилась к альянсу с Британией — заклятым врагом революционной Франции. В первые годы революции императрица была полна решимости сохранить территориальную целостность Франции, тогда как теперь она готова была обсуждать разделение этой страны на части{269}. Когда-то она утверждала, что беспорядки можно подавить силами нескольких тысяч казаков и хорватов. Теперь ей пришлось согласиться с тем, что для этого может потребоваться чуть ли не стотысячное войско{270}. В начальной фазе революции она терпела публикацию в полуофициальных «Санкт-Петербургских ведомостях» русского перевода Декларации прав человека и гражданина{271}, но после гибели Людовика XVI она воспретила ввоз в Россию любых французских периодических изданий{272}. На протяжении почти всей своей жизни она поощряла развитие в империи критической мысли, как правильно утверждал Павел Николаевич Милюков{273}. Теперь же она была полна решимости перекрыть кислород любым независимым идеям. К концу жизни она даже попыталась ввести в России новый жесткий закон о цензуре{274}. Запоздалые изменения во взглядах императрицы на мир и на собственную политику были обусловлены осознанием того, что события во Франции принимали непредвиденный оборот. Под политическим солнцем в конце концов появилось нечто новое, как уже много месяцев твердил ее обеспокоенный посол в Версале{275}. Это положение вещей было настолько новым, что традиционные категории и терминология были не в состоянии его описать.

* * *

Мнение Сореля о том, что Французская революция была беспрецедентным историческим явлением, вполне оправданно. Тем не менее с помощью аналогий удобнее разгадывать, классифицировать и истолковывать происходящее. За неимением прецедентов их приходится изобретать. Именно так поступила российская императрица, столкнувшись с Французской революцией. Не найдя ничего лучшего, она сначала соотнесла французские события с восстанием Пугачева. Общего между ними, правда, было мало, что она и сама быстро осознала. Затем она обратилась к понятию фанатизма, однако вскоре отказалась и от него. Наконец Екатерина посчитала необходимым ограничиться поисками знакомого термина, чтобы адекватно объяснить происходящее. Категория «адвокаты», подсказанная ей российским послом в Версале, в итоге показалась ей самой подходящей. Однако к началу 1793 года она была вынуждена отбросить и этот термин, после чего у нее не осталось и вовсе никаких стратегий, способных помочь ей объяснить то, что творилось во Франции.

Со времен Вильгельма фон Гумбольдта ученые считают язык способом артикуляции мысли, позволяющим индивиду классифицировать человеческую деятельность. Но язык и ограничивает мысль. Этот ограничительный аспект был как никогда более очевиден в случае российской императрицы. Груз ошибочных предположений и отсутствие приемлемых аналогов лишали ее языка, с помощью которого она могла бы проанализировать и классифицировать французские события. Ей еще не было известно слово «революция» в его нынешнем значении — термин, который мог бы помочь ей встроить новые явления в действенную ценностную систему. В то время это слово понималось прежде всего как астрономический термин, хотя во французском языке оно уже начало приобретать политические коннотации, а уж из французского в конечном итоге проникло и в русский. Но до самого кануна взятия Бастилии «революция» в политическом смысле означала исключительно такие явления, как дворцовый переворот вроде того, что привел к власти саму императрицу, или того, который усилил власть Густава III в Швеции. Это слово отражало ретроспективную оценку и обозначало период резких изменений или раскола, в результате которых происходит возвращение к точке отсчета{276}. Значение слова «революция» пока не включало в себя ни восстание низов, ни фундаментальную трансформацию общества, и даже универсальность этого явления была куда менее выраженной.

Обеспокоенная все же тем, как перевести революцию в доступные и понятные ей термины, императрица тем не менее пала жертвой своих собственных лингвистических ограничений, отражавших общую ограниченность ее политической культуры и ее эпохи. Довольствуясь набранным ею за шесть десятков лет жизни словарным запасом для описания тех, кто, по ее ощущению, был виноват в политических неприятностях Франции, она по необходимости вынуждена была прибегнуть к таким неадекватным определениям, как «злодеи», «разбойники», «самозванцы», «фанатики», «сапожники» и в конце концов «адвокаты». Ее политическое окружение просто не в состоянии было предоставить ей более точное наименование. Нужная терминология уже начала формироваться в самой Франции, где новые значения приобретали ранее существовавшие слова, такие как «либерал», «консерватор», «радикал», «реакционер», «конституция» и — да, даже «революционный». В свой срок эти получившие новую жизнь слова распространятся по Европе и в конце концов войдут в состав русского языка. Однако это случится слишком поздно, чтобы помочь императрице, постепенно осознававшей, что происходящее не имело аналогов в прошлом, разгадать его{277}. Следовательно, терминологическая бедность не давала императрице возможности концептуализировать, классифицировать и в конечном счете осмыслить роковые события, происходившие во Франции. Не сумев до конца постичь их, она не успела их испугаться так сильно, как, по мнению позднейших исследователей, должна была бы.

Часть 3.

СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ПОЛИТИКА

Дебаты о «торгующем дворянстве» [99] в России: глава из истории отношений между Екатериной II и русским дворянством [100]

(в соавторстве с В. Камендровским)

Следует ли позволять дворянину заниматься торговлей или хотя бы подталкивать его к занятию ею? В XVIII веке этот вопрос регулярно вставал перед европейским законодателем. Под этим вопросом скрывалась более глубокая проблема: сохранять сословную структуру, унаследованную от недавнего прошлого, или стимулировать экономическую деятельность и рискнуть размыть традиционные социальные различия? Простого решения не было.

99

«Торгующее дворянство» — цитата из заглавия переведенного Денисом Ивановичем Фонвизиным труда И.Г.Г. Юсти: «Торгующее дворянство противу положенное дворянству военному, или Два разсуждения о том, служит ли то к благополучию государства, что бы дворянство вступало в купечество?» См. сноски 15 и 17. — Примеч. науч. ред.

100

Статья написана в соавторстве с Виктором Камендровским.

Поделиться с друзьями: