Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Экспансия - 3

Семенов Юлиан

Шрифт:

– Я смотрел на ваше лицо, - говорил Гриссар актрисе, - я глядел на вас все то время, что мы провели в сборище снобов, которые должны оплатить рекламу картины Дорбинкса, и думал о том, что именно вы нужны мне в моем новом фильме <Откровение от Джироламо Савонаролы>... Да, да, я начинаю эту работу... В ней будет постоянный камертон: лицо женщины - дочери, матери, любимой... Сквозь весь фильм - набатно, символом тревоги и любви - лицо прекрасной женщины... Я приглашаю вас... Вас зовут Джесси, да?

– Пусть так, - улыбнулась женщина (у нее ямочки, как у Кристы, подумал Роумэн, подходя к Гриссару: ему был нужен этот человек, он много узнал о нем за последние месяцы, а главное - понял, что Гриссар связан с Фрэнком Синатрой, очень важная связь).
– Хотя в приходских книгах я записана Жозефиной...

– Вы помните, на чем состоялся Савонарола?
– не услыхав даже ее ответа, продолжил режиссер.
– Как всякий гений, он появился на стыке двух эпох, а трагический уход Лоренцо Медичи, первого гражданина Флоренции, столицы Возрождения, не мог не породить кризиса - смена власти в условиях абсолютизма духа всегда кризисна, а ее последствия непредсказуемы... Вы, конечно, помните, что аристократ Медичи окончил <Платоновскую академию> и был высоким эрудитом, за его столом собирались выдающиеся умы той поры, Боттичелли считал за счастье беседовать с ним о гении Джотто; Медичи был первым правителем в Италии, кто назвал Данте гением, не меньшим, чем Вергилий, а ведь деспотизм отмечен именно тем, что понуждает преклоняться перед древними, отвергая современников... Мой фильм будет начинаться с того, как в дружеском застолье Лоренцо Медичи читает свои стихи, на него влюбленно смотрит жена, кроткая и нежная Клариса Орсинни, подле него сидит женщина, которую любит он, зеленоглазая Бартоломеа деи Нази, а напротив восседает ее муж, Донато Бенчи, который знает, кто любит ту, что живет с ним под одной крышей, и Клариса Медичи знает это, но она полна нежности к той, с кем ее муж чувствует себя счастливым и сильным... Медичи читает стихи о юноше, который был рожден некрасивым, полуглухим, со слабым зрением; в смачных выражениях, угодных нраву простолюдинов; он читает, как этот юноша замахнулся на изначалие природы, стал терзать свое тело гимнастическими упражнениями и сделался, наконец, лучшим наездником Флоренции, непревзойденным охотником, гимнастом и танцором... Медичи кончает читать, рассмеявшись чему-то своему, оглядывает лица приглашенных поэтов и художников, но внезапно странная гримаса гнева перекашивает его угреватое лицо с подслеповатыми, гноящимися глазами, он взмахивает руками, словно бы ловя воздух, которого ему не хватает, валится головой на стол, разбив висок о золотой кубок с вином, стоявший перед ним...

– Кубок был серебряным, - шепнул Роумэн Фрэнку Синатре; тот внимательно его оглядел, кивнув: <Да, да, верно, серебряным, с этрусской чеканкой>; он плохо знает Медичи, отметил Роумэн, но отменно сочиняет человека, значит, настоящий художник, кубок-то действительно был золотым.

Толпа жарко о б н я л а Гриссара; как и всякий артист, он ощущал тех, кто внимал ему; искусство - это пророчество, только выражается чувством, а не логикой, или - точнее - чувственной логикой.

– Когда Медичи подняли, - продолжал между тем Гриссар, - осторожно перенесли в опочивальню, он, ощущая в груди п е к л о, прошептал: <Приведите ко мне Савонаролу>. И монах пришел к умирающему: поэт-тиран решил исповедаться у Савонаролы, который всем своим духом не принимал ту культуру, которой так поклонялся Лоренцо Медичи... Тогда-то на экране и возникает первый раз скорбное лицо матери-дочери-любимой - всепонимающее, трагичное, бессловесное, вобравшее в себя знание и боль веков... А сразу же после этого видения, которое пройдет через весь фильм, - статика, еще более подчеркивающая динамизм действия, - я покажу, как молния разбивает фонарь на куполе Бруннелеско и камни падают рядом с входом во дворец Медичи - а это страшное предзнаменование грядущей беды; и мудрый циник, а потому - провидец, доктор П. Леони из Сполето, поняв, что часы мецената Медичи сочтены, бросается в колодец и тонет, предпочитая смерть жизни в вате, то есть в холодной и безвоздушной тишине, которая обычно следует за годами взлета культуры и мысли... Медичи знал, что Савонарола проповедует в монастыре против него, против его в о л ь н о с т е й, против того, что он любит жену друга, изменяя ей с тою, с кем его освятили браком, он понимал, что монаху противны его пиршества с философами, подвергавшими осмеянию не папство, - Савонарола и сам его презирал, - но догматы религии, он отдавал себе отчет, как ненавистно фанату веры его дружество с художниками, рисующими обнаженную натуру, - а что может быть греховнее т е л а?!

<За что ты зовешь людей к бунту против меня?
– прошептал Медичи. Чем я прогневил тебя?>

<Любимый брат, я молю у бога выздоровления тебе, - ответил Савонарола, - однако оно не настанет, если ты не отречешься от буйства плоти и веселья, от развратных маскарадов и громкой всепозволенности, ощущаемой твоими пьяными поэтами... Мир рожден для схимы, тишины и благости, только тогда несчастным откроется царство божие>.
– <А ты был там?
– усмехнулся Медичи.
– Ты его видел? Я хочу дать радость людям творчества здесь, на этой грешной земле, а ты сулишь им, чего сам не видел. Реальность - это то, что можно пощупать, вкусить, увидеть>.
– <Ты богохульствуешь, Лоренцо Медичи, ты живешь на потребу себе>.
– <А ты?> <Я отдаю себя людям>.
– <Это как?>– <А так, что мне не нужны застолья, словеса, женщины, мне нужна лишь одна справедливость>.
– <А разве человек может быть мерилом справедливости? Почему гениальный Боттичелли тянется ко мне, а на твои проповеди не ходит?>– <Потому что он дитя искусств, и он дает людям ложные ориентиры, он плохой навигатор, им движет собственное Я, а не царственная множественность Мы>.
– <Значит, ты выражаешь желания множественного Мы, а я служу бренному человеку, его одинокому, скорбному Я?>– <Я - это дьявол, Лоренцо Медичи, а Мы - бог>.
– <Мы состоим из бесчисленных Я, монах. Справедливость - это хорошо, тем более правда, но ни того, ни другого нельзя достигнуть, можно лишь приблизиться к ним... И чем четче будет выявлено каждое Я, тем вероятнее приближение... Ты взял на себя право учить всех добру - это опасно... Предостерегай от зла - нет ничего важнее для монаха, чем это... Ты лишен радостей жизни, ты воспитан в схиме, как же ты можешь знать, что такое правда и счастье>?
– <Я верю в слово божие - это счастье и правда, а ты глумишься над ним, ставишь себя с ним вровень, живешь всепозволительно, не ограничиваешь желания, поэтому и умрешь>.
– <Я умру, это верно, я скоро умру, но я умру не так, как ты, ибо тебя распнут за то, что ты рьяно и жестоко насаждаешь справедливость, а это вроде как служить сатане; справедливости угодна доброта и позволенность мыслить иначе, чем ты. Подумай о моих словах, несчастный монах, иначе ты принесешь много горя людям, нет ничего страшнее добрых фанатиков, которые сулят счастье взамен слепого послушания; Платон только потому и остался в памяти людей, что он исповедовал спор разных позиций>.

– С этим и умер Медичи, - после долгой, томительной паузы закончил режиссер.
– А Савонарола, проведший семь лет в доминиканском монастыре, умертвив свою плоть, живший словом Библии и видением равенства всех перед богом, начал бунт против папства - во имя истинной веры; он мечтал превратить идеал в существующее, сделать его материей, но разве такое возможно? Он, настоятель собора Святого Марка, построенного дедом Медичи, не дал меценату Лоренцо последнего напутствия, ибо г р е х о в н о с т ь радости земной была ему вчуже... Каждый, кто падет с женщиной, заслуживает казни; каждый, кто пригубил кубок, - попадет в ад; каждый, кто живет своей мыслью, а не строкой писания, - сын сатаны! Разве добро может быть судией?!

– А если зло?
– спросил Роумэн; поскольку режиссер был зажат потной, а л ч н о внимавшей ему толпой, на Пола зашикали; Джо Гриссар, тем не менее, обернулся к Роумэну, посмотрел на него с нескрываемым интересом и, улыбнувшись Фрэнку Синатре, спросил:

– Вы имеете в виду здешние процессы против Брехта и Эйслера? Я вас верно понял?

– Не только здесь, - ответил Роумэн, чувствуя на себе взгляд Синатры.
– В Европе тоже хватало такого рода процессов.

– В моей новой ленте будет очень жесткий финал, - ответил Гриссар. На фоне безмолвного лица очаровательной и кроткой Жозефины, - он мягко улыбнулся актрисе и вытер свое мясистое лицо громадной ладонью, - диктор сухо прочитает: <Папа Юлий Второй решил канонизировать Савонаролу, несмотря на то что тот был сожжен его предшественниками как еретик; Рафаэль сделал его портрет; папа Павел Четвертый, вычеркнув всего несколько строк, позволил цензуре дать штамп на опубликование проповедей бунтовщика, - новой власти угодны погибшие бунтовщики, которые восставали против роскоши и свободомыслия единиц во имя справедливости для всех, что, конечно же, невозможно...>

– Давайте я сыграю у вас Боттичелли, - посмеялся Роумэн.
– Это мой любимый художник, а ведь при этом, говорят, он был связан с тайным орденом мстителей...

Гриссар переглянулся с Синатрой и, рассекая толпу как дредноут, двинулся к нему:

– Представьте, вы мне нужны...

...Он снимал трехкомнатный номер в <Плазе>; мебель была атласно-белой; на полу валялись книги, грязные рубашки, страницы рукописей; Жозефина сразу же занялась баром, достала стаканы, бутылки, фисташки и соленое печенье.

– Ваши реплики понравились мне, - повторил Гриссар.
– Синатре, кстати, тоже. А он - умница. Кто вы по образованию?

– Юрист, кто ж еще?
– ответил Роумэн.
– Немножко, конечно, историк, без этого в наш век нельзя.

– В наш век можно все, - сказал Гриссар.
– Мы вступили в полосу всепозволенности, это - предтеча конца света.

– Слушайте, а зачем вы рассыпаете жемчуг перед здешними... людьми? Они же малообразованны! У кого есть гран таланта - подметки срежет, унесет в клюве идею, вы же рассказали поразительные эпизоды, - ставь камеру и снимай фильм.

– А кто будет играть?
– Гриссар пожал плечами.
– Жозефина? Я буду ее снимать, но играть она не может, правда, крошка?

– Почему? Я снималась в двадцати картинах...

– Снимись в одной, но под фамилией Мэри Пикфорд... Или Вивиан Ли... Или Феры Мареской...

– Кто это?
– спросил Роумэн.

– Я смотрел фильм в русском консульстве... Во время войны, когда мы дружили... Я забыл название... У русских нет кассовых названий, кроме <Броненосца "Потемкина">, - хоть что-то связанное с баталиями, выстрелами, морским сражением... Это прекрасная актриса, у нее лицо морщится, как от боли, когда при ней говорят что-то такое, что оскорбляет в ней женщину... Такое нельзя сыграть, это - врожденное, от бога.

– А кто вы по профессии, мистер Гриссар?

– Джо. Этого достаточно, Джо, - и хватит...

– Я Пол. Тоже неплохо звучит, а?

– Мне прекрасно известно, кто вы. Пол. На вас в <Юниверсал> показывают пальцем: штатный осведомитель ФБР, прислан смотреть за левыми интеллектуалами...

Роумэн сломался пополам, замотал головой, потом пояснил:

– Это я так смеюсь... Хм... Вообще-то я служил в разведке, забрасывался в тыл к наци, но ФБР... Жуть какая! Они костоломы, я ни за что не буду на них работать...

– Жаль. Я бы с радостью снял фильм <Осведомитель>... У вас умные, печальные глаза, вы служите злу, хотя сами полностью на стороне добра...

– Снимайте меня в фильме об осведомителе налогового управления... Или агенте, неважно. Есть хорошее начало, продам задешево...

– Покупаю.

Подошла Жозефина, принесла виски со льдом, фисташки, сухарики; Роумэн вытащил пальцем из стакана лед (привык в Испании), бросил его на пушистый белый ковер, не отводя глаз от лица режиссера, и, чокнувшись с ф а р ф о р о в о й актрисулей, продолжил:

Поделиться с друзьями: