Экспансия - 3
Шрифт:
– Хорошо. Если я скажу вам, что главарь... Один из главарей нью-йоркской мафии Лаки Луччиано был героем американской разведки и воевал против нацистов, когда все были убеждены, что он отбывает тридцатилетний срок в тюрьме Денвера, - вас это заинтересует? Но работать на вас я буду лишь в том случае, если главную роль в фильме сыграет Фрэнк Синатра...
Гриссар покачал головой:
– Нет.
– Боитесь неприятностей?
– Нет. У меня есть надежные адвокаты, это не страшно... Дело в том, Пол, что если бы вы рассказали мне, как человек пишет в камере, на стенах, новую <Тайную вечерю>, а ему выкалывают глаза; если бы вы рассказали, что появился новый Паганини, что он чувствует скрипку так, как никто, а ему намеренно ломают пальцы на правой руке и после этого он вступает в мафию, - тогда бы я увидел трагедию личности... Меня не интересует сенсация, как таковая. Я перерос это... Тем более, сам порою пользуюсь поддержкой людей <Коза ностры>. Да, да, вполне надежные партнеры, в высшей мере благородны, убивают только тех, кто заслужил смерти... Я ищу человека, Роумэн... Мне нужен человек в искусстве, а не ситуация... Понимаете?
– Это я понимаю... Я не очень понимаю вас... Вы взорвали изнутри тот образ, который я сам себе придумал.
– Так это же хорошо...
– Да. Это хорошо.
– Знаете, почему я так легко дал вам деньги. Пол?
– Влюбились?– Роумэн усмехнулся.– Но я не по этому делу, зря.
– Не смейтесь. Если над Пигмалионом плачут, то отчего надо смеяться над теми, кто следует Оскару Уайльду? Нельзя смеяться над тем, чего не можете понять, это конформизм... Я дал вам деньги потому, что хочу включить магнитофон и слушать вашу исповедь: честный и умный человек делает то дело, которое ему ненавистно. Отчего? Причина? Исходный толчок? Это - тема фильма. Всякий парадокс сценичен. А вы - <тюрьма в Денвере>...
– Кто вам сказал, что я осведомитель? Если, конечно, вам кто-то говорил это... Вы ведь тоже придумываете себе людей...
– Вы всегда называете тех, кто открывает вам секреты?
– Никогда.
– Вот видите... Но мне это сказал тот человек, который много знает, а потому не врет. Если уж он говорит, он говорит правду.
– Вы с ним встречались в Вашингтоне?
– Нет. Он работает здесь. Хотите познакомлю? Это - могу. Он не возражал против встречи.
– Это серьезно?
– Вполне.
– Я его знаю?
– Конечно, это Фрэнк Синатра.
Домой Роумэн вернулся вечером; в комнатах было удивительно тихо и чисто.
– Крис, - позвал он из прихожей.– Конопушка, ты где?
Он бросил пиджак на пол, снял тяжелые туфли и отправился на кухню, повторяя все громче: <Крис! Крис, иди сюда! Не надо сердиться попусту! Крис!> Сделав себе еще одну (которую уже!) <блади-Мэри>, он, раскачиваясь, вошел в спальню, увидел на кровати записку, прочитал: <Я уехала, прощай, спасибо тебе, любовь моя, Пол>, снял галстук и провалился в темное, душное забытье...
ЧЕРЧИЛЛЬ, ДАЛЛЕС, ФРАНКО, БЭН (сорок седьмой) __________________________________________________________________________
То, что сделал Черчилль, вернувшись на Остров из поездки в Соединенные Штаты, где он сформулировал свое кредо в Фултоне, несколько удивило столичную прессу: старик отправился в район Чартвелла, в столь любимый им уголок Британии, и купил пятьсот акров земли. <Если меня называют б у л ь д о г о м, - пошутил он, - попробую научиться охранять стадо племенных коров так же рьяно, как я пытался охранять Остров>.
Через два дня он посетил Королевскую академию живописи:
– Кое-что я написал в Америке, буйство красок Флориды подталкивает к мольберту, хотя значительно приятнее писать дождь, мелкий сеющий дождь; чашка грога после прогулки под таким дождем кажется верхом блаженства, ты становишься апостолом всепрощения и доброты.
На открытии вернисажа Черчилль пробыл недолго; пришла избранная публика, те, которые о б я з а н ы восхищаться; его, однако, интересовала реакция горожан: <художник может считать себя состоявшимся только в том случае, если на него валят люди улицы; холодные аплодисменты снобов убивают живописца: если картины, книги, фильмы угодны массам, - значит, это искусство, или же мы живем среди дебилов, лишенных какого бы то ни было вкуса. Запретить культуру, как и навязать ее, - невозможно, в этом смысле опыт Гитлера более чем поучителен: все его <гении> оказались на свалке, а те, кого он называл <идиотами> и <малярами>, остались достоянием человечества>.
Собрав вокруг себя штаб - десять ученых, военных, журналистов, аналитиков, - Черчилль начал готовить главный труд своей жизни - историю второй мировой войны; пожалуй, он более всех других имел основания создать этот труд, ибо был первым, объявившим войну Гитлеру в тридцать девятом году; такого рода актив не может быть забыт человечеством.
Работал он запойно, диктовал по тридцать, а то и сорок страниц в день; после завтрака (поридж, ломтик сыра, грейпфрут, кофе) устраивался в кабинете, ходил по старому хорезмскому ковру, обсыпая себя сизым сигарным дымом, фразы строил мощные, точеные, стенографисткам порою казалось, что он репетировал текст ночью, так он был отработан и выверен; после обеда спал, в восемь часов вновь начинал работу - и до полуночи; семьдесят два года, юношеская неутомимость, спокойный юмор, твердая уверенность в том, что проигрыш лейбористам - временная неудача, вызванная общественным амоком, через три года пора возвращаться на Даунинг-стрит, работы невпроворот...
Контролируя каждое слово, каждую свою мысль, Черчилль более всего боялся приоткрыться в главном; все то, что он делал после своего поражения на выборах, служило лишь одному - попытке столкнуть лбами <младшего брата> с Россией, ослабить таким образом позиции Америки и в результате этого вернуть Острову его былое величие, выдвинув Англию на роль мирового арбитра.
Как никто другой, он понимал, что его обвинение России в экспансии на Запад есть игра, рассчитанная на американскую некомпетентность и веру в его политическую мудрость.
Думая о России, он отчего-то все чаще и чаще вспоминал молодость, когда, проиграв свои первые выборы в парламент (трудно быть потомком герцога Мальборо, мировая тенденция ныне поворачивается к тем лидерам, которые сами были своими предками), отправился корреспондентом лондонской <Морнинг пост> на юг Африки - писать репортажи о войне британцев против буров. Он ясно, в деталях, помнил, как тот бронепоезд, который проводил разведку в тылу буров - выжженном и безлюдном, попал в засаду; офицеры растерялись; он, Черчилль (в восемьсот девяносто девятом году ему исполнилось двадцать пять лет, в кругу друзей он тогда шутил: <Как это страшно, когда тебе уже четверть века>), организовал оборону, вывел людей из-под прицельного огня; при возвращении, тем не менее, попали в плен; его, как штатского человека, организовавшего оборону и командовавшего стрельбой, должны были расстрелять, - статус военнопленного на него не распространялся; но все-таки его не казнили; <мы тобою поторгуем, сын лорда, - сказали буры, - ты кое-чего стоишь>; человек отчаянной отваги, Черчилль совершил побег, шел через район военных действий, видел, что принесла бурам война; именно тогда он раз и навсегда уяснил для себя главное: победу на фронте решает состояние тыла.
Он понимал сейчас, по прошествии сорока семи лет, что разоренные районы Советов - вся Украина и Белоруссия, половина европейской части России - не позволят Сталину, даже если тот и обуреваем мечтой о мировом коммунизме, начать боевые действия, ибо у него нет тыла; совершить - в этих условиях - попытку броска к Ла-Маншу явилось бы актом безрассудного отчаяния, а Сталин был человеком жестких логических умопостроений и каждый свой ход рассчитывал далеко вперед.
Черчилль отдавал себе отчет и в том, что любой бросок красных на Запад позволит солдатам Красной Армии увидеть Европу, хоть и разрушенную нацистами, но неизмеримо более комфортабельную, обустроенную и мощную, чем русские города и деревни; Сталин не вправе пойти на то, чтобы - до того, как он восстановит разрушенный тыл, - з а р а з и т ь громадную массу войск знакомством с европейской жизнью. Это могло, как считал Черчилль, привести к повторению Сенатской площади; без русской оккупации Парижа такого рода событие было бы вряд ли возможно.
Он понимал и то, что двинуть к Ла-Маншу гигантскую русскую армию, не имея запасов хлеба, масла, крупы, мяса, - особенно после того, как все поставки по ленд-лизу кончились, яичный порошок и тушенка исчезли с прилавков магазинов Советов, по-прежнему отпускавших товары по карточкам, - означало гибель армии; он прекраснейшим образом отдавал себе отчет и в том, что удержать Западную Европу под советской оккупацией означало откомандирование на Запад по меньшей мере десятимиллионной армии; кто и как ее прокормит? Кто и где ее разместит? Понимал он и то, что идти к Ла-Маншу, оставив в своем тылу Германию, было безумием, началом краха советской системы, гибелью идеологии большевизма.