Элиза, или Настоящая жизнь
Шрифт:
— Ты не очень разочарована сегодняшним вечером?
Я успокоила Арезки. Он погладил меня по щеке.
Я выпила кофе без всякого удовольствия, но сказала, что он отличный.
— Он отвратителен, — оборвал Арезки. — Берегись, дядя: вино оставляет привкус. Теперь я хочу попросить тебя об одной услуге.
— Все, что тебе угодно.
Когда Арезки все объяснил, старик присвистнул. Они обменялись несколькими фразами и перешли на родной язык. Арезки настаивал. Тот отвечал неодобрительным ворчанием.
— В котором часу ты выходишь на работу?
— В десять.
— Мы сейчас уйдем. Подумай еще, я вернусь.
— Приходи пообедать!
— Посмотрим.
Они поцеловались четыре раза. Дядя открыл дверь, протянул мне пальцы, мы спустились. Арезки долго молчал, храня озабоченный вид. На мои вопросы он сначала отвечал рассеянно, потом вдруг вспылил. Дядя не хотел ни уступить комнату, ни предоставлять нам ее на время, ни поменяться с Арезки.
— Если бы я ему пообещал то, что он просит, он согласился бы.
— А зачем отказывать ему? Это старик.
— Ты находишь, что я суров? Существуют правила. Человек, который пьет, становится опасен. Он болтает. Когда ему нечего сказать, он болтает что попало. На него обращают внимание. И потом, раз есть правило, надо подчиняться. Вот перед тобой красный свет. Переходить запрещено. Мы у себя тоже зажигаем красный свет. Нам еще нужно всему учиться, мы работаем во мраке, как кроты… Ну ладно, забудь об этом. Пойдем поедим. Ничего не попишешь, поищем иной выход. У меня, глядя на бобы, разыгрался аппетит, но я боялся, что ты их не любишь. Тут рядом есть маленькое кафе, в котором можно поесть. Хозяин из наших мест. Ты не боишься идти к бико?
Я недовольно остановилась. Он сделал вид, что удивлен.
— Обиделась? Пойдем, пойдем. Я голоден, а ты замерзла.
На перекрестке, перед тем как перейти улицу, он задержал меня:
— Нужно найти комнату. Поскорее. Спроси у брата, поищи сама. Невозможно больше проводить ночи на улице.
Я ни о чем не спросила брата. Но я страстно мечтала, чтоб Арезки что–нибудь нашел.
Три дня мы не встречались. Он проскальзывал мимо меня, и как только видел, что я одна, шептал на ходу: «Не сегодня, я занят. Подумала ли ты о том, что я тебе сказал?»
Бернье следил за мной. Я тщетно пыталась передать Арезки записку. Бернье был вездесущ. Он рыскал около конвейера, внезапно просовывал свою улыбающуюся физиономию в заднюю рамку, казалось, поставив перед собой задачу поймать меня на каком–нибудь промахе. Он придирался ко мне, не спуская ни малейшей ошибки. Начальство — от начальника цеха до Жиля, от начальника производства до заведующего складом — цеплялось по преимуществу к Бернье, все ему непрерывно делали замечания, выражали недовольство, предъявляли требования. Жиль, единственный из всех, иногда снисходил до советов, не ограничиваясь критикой. Но узколобому и мелочному Бернье советы не шли на пользу, он только, досадовал на мастера. Свою злобу он вымещал на нас, лаясь по каждому поводу. Мы относились к этому равнодушно, отмалчивались или вяло огрызались, но внимания не обращали. Он мог командовать нами только потому, кто располагал правом лишать нас премии. Какая радость быть взрослым, даже пожилым человеком, если ты низведен до положения ребенка, который никогда не может быть уверен, что получит награду?
Я не обладала ни уверенностью в себе, ни соответствующим лексиконом, чтоб отшить Бернье. Он вымещал на мне досаду, накопившуюся против Арезки. Он метил не только в него, — в лице Арезки для него объединялись все эти круйя, которые ничуть его не боялись, вынуждали бегать с одного конца конвейера на другой и получать за них выговоры от начальства. Ему хотелось бы через меня унизить, задеть Арезки, немногословного, смотревшего на него иронически, умевшего подчинить себе Мюстафу, Саида и всех остальных.
Я солгала, когда Арезки спросил меня, говорила ли я Люсьену о комнате.
— У него нет ничего на примете. Он подумает и скажет мне.
Я не видела Люсьена несколько дней. Он не избегал меня, это я уклонялась от встреч.
И снова мы с Арезки бродили по улице, неся в себе свои желания и надежды.
— Комната, где ты сможешь спокойно ждать меня! Тебе бы хотелось ее иметь? Если ты не хочешь, скажи сразу, не заставляй меня мечтать понапрасну.
— А ты? Тебе ничто не мешает?
— Я уже сказал тебе, я предпочел бы, чтоб все осталось в тайне. Но теперь надо постараться выпутаться из этого положения наилучшим образом.
— Из–за твоих… Из–за этих самых обязательств, да?..
Я запнулась, не окончив фразы. Он улыбнулся, не глядя на меня, не отвечая. Мы молча шли мимо безмолвных свидетелей, которых я никогда не забуду: булочной, приоткрытых ворот, зарешеченных окон, длинного облупленного фасада, мимо цинковой трубы, по которой струилась вода, расцвечивая стену плесенью, мимо бистро с матовыми стеклами и стершимися плитами у входа. Эти камни, вывески, решетки, этот изъеденный асфальт навсегда окрасятся для меня горьким чувством, подлинных причин которого я так и не знаю: то ли оно вызвано их уродством, то ли невозможностью быть честной с Арезки. Противоречивые желания швыряли меня из стороны в сторону, вынуждая скрытничать. Он горячо сжимал мою руку и порой подносил ее к губам. Он нежно склонился ко мне. Он серьезно беседовал со мной и столь же серьезно выслушивал меня. И я отметала сомнения. Препятствия казались увлекательной игрой, я внутренне собиралась с силами; моя жизнь обретала смысл. Но через все щели моей натуры пробирался страх, неуверенность, всевозможные предлоги, отдалявшие героическое решение. Потому что решение было именно героическим. И для него тоже, но он мне этого никогда не говорил.
На заводе мы были по–прежнему сдержанны. Иногда только Арезки предупреждал меня в нескольких словах о наших вечерних планах. Я коротко отвечала. Мы теперь чаще переглядывались или, работая в одной машине, касались друг друга. Расставаясь со мной вечером, Арезки дважды повторил:
— Нам нужна комната.
Я лихорадочно твердила, да, я поищу, я подтолкну Люсьена, повидаю его друга Анри.
Но как только он покидал меня, я представляла себе горы, которые нам предстоит сдвинуть, — и это меня подавляло. Я вспоминала Люсьена и Мари — Луизу, письмо Анны, гостиничные номера. Нам ничего не было дано. Мы должны были все вырвать сами.
— Хочешь в следующую субботу поехать со мной? Не испугаешься грязи, нищеты?
— Я хотела бы следовать за тобой повсюду, Арезки.
— Мы перекусим где–нибудь поблизости и поедем вместе в Нантерр. Мне нужно повидать друзей. Они меня ждут. Я не могу подвести.
Он представил меня: «Это — Элиза». Его ждали. Его обнимали. И началась нескончаемая беседа, прерываемая приходом соседа, приятеля. Они обнимались. «Это — Элиза». Я пожимала протянутую руку, вновь пришедший садился, разговор возобновлялся. Я не скучала. Не выходила из себя. Я наблюдала, думала. Мне было покойно от присутствия Арезки, от звуков любимого голоса.
Эти места, где в тесноте и скученности влачили существование сотни людей, были с тех пор неоднократно описаны в газетах, очерках, репортажах; рассказывать об этом значило бы повторять те же слова, громоздить те же эпитеты: спертый воздух, физические страдания, болезни, нищета, холод, дождь, боязнь полиции, ветер, сотрясающий доски, лужи, подтекающие под дверь, темнота, жизнь в нечеловеческих условиях, боль, боль, боль повсюду. Но одно слово было здесь неведомо — «безнадежность». Все говорили: «настанет день», и никто не сомневался. Настоящее было борьбой за то, чтоб выжить. Некоторые умели устраиваться. Но большая часть, гонимая из дому страданьями, которые были стократ умножены войной, пыталась прокормить денежными переводами огромные семьи, умиравшие от голода. Они приезжали во Францию с высоких плоскогорий, из дальних кабильских дуаров. Тут для эмигранта, не знающего языка, не умеющего прочесть объявление, ошалевшего от шумов большого города, непрерывно допрашиваемого, обыскиваемого, проверяемого, подозреваемого, начиналась погоня за работой. А справа и слева, со всех сторон его манили со стен картинки, огни рекламы, эротические намеки афиш, кино.