Элиза, или Настоящая жизнь
Шрифт:
Самым драгоценным документом, пропуском, охранной грамотой была платежная ведомость. Если ее не было, захлопывалась черная дверь полицейского фургона и начиналась нескончаемая пытка, допросы, избиения, отправка якобы к месту жительства, в родной дуар, а на самом деле в фильтрационный пункт, где фильтровали так умело, что большинство подозрительных оттуда не выбиралось вовсе.
— Меня злит, когда я вижу, как Мюстафа играет с огнем. Вот вышвырнут его за дверь, останется без работы, и его тотчас заметут.
— Но Доба обзывает его ратоном. Я сама слышала. Как же ты хочешь, чтоб он держал себя в руках?
— В самом деле? Если он способен обижаться, значит, он ничего не понял. Нужно задубить шкуру, стать бесчувственным. Я, когда меня называют ратоном или бико, только улыбаюсь. Спроси брата, пусть объяснит тебе, он это сделает лучше, мне не хватает точных слов.
— Ну, ты, — сказала я, желая пошутить, — ты вообще лишен недостатков.
И поскольку я действительно так думала, добавила:
— Ты пример для всех.
— Вот на это я могу рассердиться, — заметил он, — потому что я подумаю, что ты смеешься надо мной, а я этого не люблю. Я такой же, как все. Мне тоже хочется дать кое–кому в морду, мне тоже хочется напиться, когда тоска берет, я тоже пил тайком, чтоб забыться. И у меня возникало желание надуть казначея. И на собрание я иду не без страха. Мне хотелось бы провести воскресенье в постели, а не вставать в шесть часов, не бегать по своему кварталу, не отчитываться, не подчиняться. И некоторых братьев я терпеть не могу. Но это как любовь к женщине: стараешься понравиться, чаще бреешься, душишься, урываешь время от сна, чтоб с ней повидаться, говоришь нежности, носишь за ней пакеты, делаешь подарки. Только в нашем деле любовь должна быть еще сильнее, потому что цель иногда исчезает из виду и, бывает, думаешь, что никто не стоит твоих страданий. Мы далеко не святые. У каждого из нас есть свои личные недостатки и вдобавок пороки, которые порождаются подпольной борьбой и совместной жизнью. Мы ругаемся, злимся, мы помогаем друг другу, как люди, варящиеся в одном соку, лишенные возможности уединиться, мы спим бок о бок, моемся на людях. Есть среди нас весельчаки, честолюбцы, хитрецы, простаки, фанатики, негодяи, трусы. Люди. Чудо, что нам удается избежать взрыва этой гремучей смеси тысячи характеров, вынужденных сосуществовать и взаимоприспосабливаться.
Когда он умолк, один из мужчин встал, помешал в печке и зажег керосиновую лампу. В январе темнело к пяти часам.
— Останьтесь поесть с нами, — предложил кто–то по–французски.
Нужно было принять приглашение.
Арезки посмотрел на меня. Он готов был уже отказаться, но, увидев знак, который я ему сделала, взглядом одобрил меня.
Хозяин расставил тарелки. Я удостоилась самой новой.
Арезки, прервав еду, сказал:
— Элиза с нами.
Один из мужчин скептически взглянул на него.
— Она с тобой.
— Нет, она и до меня была с нами.
Ощущая неловкость, я уставилась в тарелку.
— Много ли ты знаешь французов, которые с нами?
Арезки возразил, что все–таки такие есть.
— Рабочие?
— Немного, — согласился Арезки.
— Знаешь, почему они против войны? Она дорого стоит. Вовсе не из–за нас, не из–за наших ребят и жен. Война урезает их бифштекс.
— Они плохо информированы, — сказал Арезки.
Было уже поздно. Мягкие лучи керосиновой лампы падали на наши лица. Когда пламя колебалось, по щекам пробегали красивые тени. Задыхающееся тиканье будильника с этажерки, где в ряд стояли фотографии, казалось, поторапливало нас.
Пришлось пообещать, что мы еще вернемся. Выбравшись из дорожной грязи, мы смогли наконец обняться, поцеловаться, чувство неведомого до тех пор наслаждения пронзило меня. Арезки это заметил, его страсть удвоилась. Мы были не в силах опустить руки, разжать объятия.
— Нам нужна комната.
Теперь это произнесла я.
Без десяти. Я пришла слишком рано, многих рабочих еще не было. Добб ответил на мое приветствие кислой улыбкой. Наладчик, измерявший расстояние между двумя машинами, откровенно отвернулся. Я этого ждала, но ощутила неприятный укол. Я устроилась возле окна и вынула из кармана кроссворд, вырезанный накануне из газеты.
Брат часто подсмеивался над моим интересом к решению кроссвордов. А над чем только он не подсмеивался, если это касалось меня?
Звонок. Я убрала листок. «Волнуются под ветром». Из пяти букв. «Хлеба», конечно. Можно не записывать, я не забуду. Надо приступать к работе. Но картина волнующихся хлебов стоит перед глазами: золотые переливы, свежесть, простор. Мечты, подрывающие энергию.
Мюстафа сделал мне знак, за его спиной я увидела Арезки. Я осталась в машине.
— Не двигайся, — крикнул Арезки мне в ухо. — Не оборачивайся ко мне, Бернье идет следом.
Тот подошел, увидел, что я пишу, взглянул на Мюстафу, который с помощью Арезки расправлял складки обивки над дверцей, не остановился.
— Помнишь вчерашнее кафе? Найдешь его сама? Я буду там в восемь. Пойдем ко мне, никого не будет. Поняла?
Он высматривал меня в окно и вышел встретить. Кафе было в угловом доме по Рю–де–Криме.
— Да, мы идем ко мне, Рю–де–ла-Гут-д’Ор.
Гут-д’Ор. Золотая капля. Название сверкало. Но в темноте я не рассмотрела ничего, что отличало бы эту улицу от остальных.
— Мы сошли с ума. Я сошел с ума, — несколько раз сказал он.
Я шла за ним по коридору. Дважды он обернулся, чтоб предупредить меня о расшатавшейся или треснувшей плитке. У первых ступеней он взял меня за руку. Я покорно следовала за ним. Мне хотелось, чтоб лестнице не было конца, чтоб подъем длился вечно. Я боялась комнаты, минуты, когда захлопнется дверь, и мы окажемся на свету. Разве этот спокойный безмолвный подъем не самое прекрасное в любви? Арезки нетерпеливо тянул меня, ускоряя шаг, поднося к губам мои пальцы и покусывая их.
Он открыл дверь, и я вошла. Прошло несколько секунд, прежде чем он зажег свет, и я неподвижно стояла в темноте. Вспыхнула лампа. В комнате было две кровати, одна довольно широкая, другая раскладушка, в самом углу. Сколько человек тут спало? Большая кровать была покрыта куском яркой материи в круглых, редко разбросанных фиолетовых букетах, от нее исходил, наполняя комнату, запах свежего кретона. Материя хранила еще магазинную складку и жесткость нестиранной ткани. Без сомнения, только что куплена. Куплена для меня. На столе, в правом углу, несколько коробок, стаканы. Я выглянула в окно.
Арезки подошел ко мне и взял за руки. Брови его сходились густой чертой над переносицей. Невеселый взгляд с мерцавшим в глубине зрачков отражением лампочки теперь не выражал желания. Казалось, мое присутствие вдруг стало ему в тягость. Он показал на окно без занавесей, без ставен.
— Погоди, — сказал он, — я потушу свет.
Огни домов на другой стороне улицы достаточно освещали комнату. В темноте я почувствовала себя не так неловко. Я различала более смуглую и блестящую кожу вокруг рта Арезки. Мне хотелось что–нибудь сказать, но я куда–то неслась, влекомая бурным водоворотом.