ЖАНРЫ

Эпизод из жизни ни павы, ни вороны
Шрифт:

— Мне было строго наказано, чтобы я письма вам скоро не отдавал. «Пусть несколько изгладится впечатление» — это его подлинные слова.

Марк Силыч остановился и робко взглянул на свою собеседницу, как бы желая узнать, не слишком ли грубо он дотронулся до ее ран, но она замахала на него рукою и почти крикнула:

— Пожалуйста, продолжайте!

Он продолжал, сделав вид, что не заметил ее слез.

— Нужно вам знать, что мне было в точности указано место вашего пребывания. «Там, — опять его подлинное выражение, — ей, бедной, придется, по всей вероятности, околачиваться». Ну, я вижу, пункт удобный — вот и поселился.

Он окончил свою историю и снова взглянул на Прасковью Семеновну. Та словно уже забыла о нем. Она держала в руках фотографическую карточку, и, казалось, конца не будет ее страстному, жгучему поцелую.

— А вы, барышня, не того… — насупился Марк Силыч. — Что уж!.. Да ну, право!.. э!..

Это не очень красноречивое утешение возымело, однако ж, свое действие: она вдруг словно проснулась, с удивлением оглянулась кругом, глубоко вздохнула, спрятала на место карточку и протянула Марку Силычу руку, слабо улыбнувшись.

— Добрый, хороший Марк Силыч!..

Тот с чувством пожал ее руку. Затем они несколько минут просидели молча.

— Какая прелестная погода!..

— Гм, да… — отвечал он рассеянно.

Долго ли, коротко ли они так сходились и беседовали, только недели через две Марк Силыч сделал предложение Прасковье Семеновне. Это у них вышло очень просто; разговоры по этому поводу имели чисто личный, интимный характер, и потому мы ограничимся только указанием на факт, а самого предложения и его принятия описывать не будем.

— Теперь, голубчик вы мой, я вам доложу, как мы тогда праздник Рождество Христово провели. Век жить буду, не забуду — вот как провели! Тогда именно и история разыгралась. Словно, знаете, ветер пронесся и крышу попортил. Но, позвольте, я по порядку. Так поселилась, значит, у нас Прасковья Семеновна. Через несколько дней совершенно ясно обнаружилось, что она шибко грудью разбита. Покашливает, лихорадочка днем бьет, ночью потом обливается; слаба совсем стала, хоть и помогала жене весьма чувствительно — это надо по совести сказать, встретил я как-то доктора в конторе и попросил заехать, кстати мой мальчуган палец себе тогда обварил. У нас доктор конторский, на жалованье, служащих даром лечит.

Приехал — мальчику мазь прописал, а барышню постукал-постукал по-своему и сказал хинину принимать. Лихорадка меньше будет; а, впрочем, нужно бы уехать в Италию… Как это вы находите? У меня семья, и я всего шестьсот рублей получаю, у нее ни шиша — извините за выражение — и Италия! Ладно. В Италию мы не поедем, а хину принимать — отчего же? Так мы и решили. А климат у нас — мне это покойный отец рассказывал — всякую Италию за пояс заткнет! Украина, Хохландия, одно слово. И что вы думаете? Стали мы ее молоком поить — совсем повеселела. Впрочем, тут одно обстоятельство примешалось.

Сижу я как-то у себя в комнате и отчет готовлю: вдруг входит совершенно неизвестный мне молодой человек, поклонился, подошел ко мне и положил на стол письмо, потом снова отступил и остановился у двери. Взял я письмо: от обер-лесничего. Читаю — просит подателя сего назначить полесовщиком на имеющуюся вакансию. Так меня, знаете, эта штука удивила, словно и невесть какая важность. У нас, изволите ли видеть, полесовщики такой народ, отставные солдаты, какой-нибудь бедный шляхтич, крестьянин — вот кто. А этот, представьте себе, одет в визитку, правда потертую, но, согласитесь, все-таки странно? Притом в лице что-то такое особенное, ну, переоделся какой-нибудь помещик, да и шабаш! Смотрю я на него, и, можете себе представить, даже неловко мне, что он у порога стоит. Среднего роста, плечистый, в руках нагайка из козьей ножки. Наконец я начал его расспрашивать.

— Из какого сословия?

— Из мещан, ваша милость. — Он слегка поклонился при этих словах, как у нас польские панки. У меня как-то язык не повертывался сказать ему «ты».

— Грамотный?

— Грамотный.

Он снова слегка поклонился.

— Места не было? бедность заставила?

— Какие теперь, сударь, места! — начал он говорить, как две капли воды, как какой-нибудь московский купец, а я совсем было уже его за поляка принял. — Сегодня, сами знаете, есть работа, а завтра такая полоса подойдет, хоть ложись да помирай… Вот так и мы-с… Все под Богом ходим; не знаешь, где потеряешь, где найдешь…

Он тряхнул волосами, и я совсем успокоился. У них там, в России, не то что мещане, а даже и мужики, говорят, очень хорошо одеваются.

— Хорошо, — говорю. — Вот тебе записка, — тут «ты» само с языка просилось, — поезжай к моему помощнику, на селе узнай, где живет, — и поселяйся. Он тебе избу укажет. В добрый час!

— Покорнейше благодарим, сударь! Взял записку и вышел.

Отвели ему самую что ни на есть скверную избенку в лесу и даже лошадь такую дали, что ей, за негодностью, и овса не полагалось. Но он был, по-видимому, очень доволен своим положением, никогда ничего не просил и не жаловался. Поступил он к нам весною, и звали его Абрамовым. Его у нас так и прозвали: «кацап». «А что наш кацап?» — спросишь, бывало, у которого-нибудь полесовщика. Он непременно улыбнется при этом вопросе. «Хозяин, — отвечают, — чудачит — а хозяин». А чудачил он тем, что по ночам разгуливал, днем иногда пропадал и, случалось, молчаливость, как немой, на себя напускал. Впрочем, все его полюбили. В его участке ни одной порубки не было. У всех были, а у него нет. Это и в конторе узнали и как-то пять рублей наградных ему отпустили. Боятся, знаете, мужики, что он по ночам без страха гуляет; может, думают, колдун еще, чего доброго… Х-хе! Хотя нужно сказать, что у нас и вообще кацапов несколько боятся. Хорошо. Мало-помалу стал он на вид выдвигаться. Сам директор его лично узнал. Ехал как-то ночью через лес с денежками, расхрабрился французик, а как выехал в темь, что хоть глаз коли, — струсил. Лошади сбились с дороги, въехали на косогор, экипаж остановился. Тут к нему подошел Абрамов, вывел на дорогу и проводил до самой опушки. Мори ему за это старые серебряные часы подарил. После этого, бывало, как только меня завидит, сейчас: «А что наш Апремоф? Э? Как его, кацап?» — «Ничего», — говорю. «Нушно его на лючи место переводить; он в помощник годится…» Чувствуете вы, что это значит? Вижу я — малый на хорошей дороге, не сегодня-завтра сам в лесничие вылезет; стал его к себе приручать. У меня расчет был — уж я перед вами и этого не утаю — Прасковью нашу пристроить. Такая мне мысль в голову пришла. Италия-Италия, а ей, может быть, просто жениха нужно… Х-хе! Ну, ладно. То за тем, то за другим стал я его из лесу к моим посылать, иногда к чаю пригласишь, а то за жалованьем либо так, с докладом приезжал. И что вы думаете? Рассчитал, как землемер! Примечаю, стала она на него внимание обращать. Нет долго — тоскует; заслышит знакомые шаги — обрадуется и вспыхнет вся. Я только руки потираю да в бороду себе ухмыляюсь. Он тоже растаял очень быстро. Идет, думаю, дело на лад! И в самом деле, этак недели за три до праздников объявляют мне: жених и невеста… Прекрасно. Я его сейчас к себе в нахлебники взял, так как он должен был ездить за четыре версты в село и там питаться у какой-то бабы всякою мерзостью за шесть рублей в месяц. А ко мне от его избы не больше двух верст. Так вот, ангел вы мой, жили мы себе таким манером да поживали, и вдруг — трах! всё, прости Господи, к черту полетело!.. Но я хотел вам о празднике доложить. Наступил, знаете, сочельник. Ну, обыкновенно хотелось, чтоб всё это чинно, как у добрых людей. Еще засветло я приказал задать лошадям и коровам сена вместо соломы, постлали сена и в комнате на столе, под скатерть, в углу поставили ржаной сноп, ну, рыбы там, сколько мог, кутя — ничто не было забыто. Вечером уселись за стол. Я как глава дома поздравил всех, перецеловались мы, перекрестились — сели. Сначала борщ с ушками, потом рыба, там узвар и кутя — такой у нас обычай. Хорошо. Сели мы, говорю, я пересчитал, сколько нас, чтобы не было нечета, — едим. Дети сидели также за столом; кроме того, я, жена, невестка, Абрамов — шесть, как изволите видеть, человек. Очень приятно, доложу вам, вечер начали. Вот не скажу точно, когда именно: после карася или карпа, только поднял я глаза на нашу барышню, чтобы ей ласковое слово сказать, так, знаете, шутку какую, как принято с девицами. Но вижу — ее тарелка нетронутая стоит; сама она, бледная как смерть, съежилась как-то и на пустой стул, что возле жены стоял, уставилась. Я и не замечал до тех пор этого стула. «Что с вами, Прасковья Семеновна?» — спрашиваю. Тут все к ней повернулись. Жена бросилась, по-бабьи, с визгом. «Ах, что с тобой, милая моя?» Абрамов — тот ничего, не совру, сидит и смотрит, чем всё это кончится. А барышня-то как крикнет на нас: «Отстаньте вы, хоть ради праздника!» Ну, мы все снова уселись и стали есть, будто не замечаем. Однако через минуту, представьте, она сама начала, как бы говоря с самой собою: «Много ли теперь найдется в России семей, где не было бы сегодня за столом пустого стула?…» Потом вдруг разрыдалась и выбежала из-за стола. Ну, понятно, всё в расстройство пришло. А она спряталась в свой чуланчик — комнатка такая маленькая возле кухни у нас была; очень даже недурная комнатка, только с кухонною печью, — спряталась и начала голосить на весь дом, хоть святых вон выноси. Испугались мы все: уж не с ума ли, думалось, спятила? Я кивнул жене, чтобы та пошла ее успокоила. Сами ждем, щука на столе стоит — мы и не дотрогиваемся! Минут через пять крики утихли, но жена вернулась одна и объявила печально: «Плачет… никак унять нельзя. Больна она, бедная, совсем… Может быть, вы бы, Марк Силыч, к ней сходили?» А? как вы находите эту женскую сметку? Мне и в ум не приходило, чтобы его послать, а баба сразу сообразила!

Надо вам знать, голубчик, что они в нашем присутствии, то есть когда я и жена бывали, почти не разговаривали между собою. Перекинутся двумя-тремя словами и умолкнут. Раз только, помню, Прасковья Семеновна сказала ему за столом, кутаясь в платок (она в последнее время не скидала с плеч теплого платка: всё ей холодно было): «Если б вы, Марк Силыч, были побогаче, то я непременно потребовала бы, чтобы вы мне купили фланелевое платье, теплые башмаки и душегрейку». Как отрезала! Нам от этих слов неловко стало, потому это так было сказано, словно она его бедностью попрекала; жена даже шепнула ей укоризненно: «Прасковья!..», — но та вдруг расхохоталась и говорит: «Ну, вы его по своей мерке не меряйте: ошибаетесь!» Чудит, словом, да и только! Мы все невольно посмотрели на Абрамова: тот слегка покраснел и обратился к невесте шутливым тоном: «Для таких пустяков не нужно быть богачом. Я вам дня через четыре всё представлю». А она, вообразите, снова в хохот: «Браво, рыцарь!» — до слез заливается. Так вот этот разговор единственный и был; зато в чуланчике длинные разговоры не прекращались ни на минуту. О чем они так говорили — Бог их знает! Бывало, усядутся рядком против печки и тараторят. Она взберется на большой стул, нырнет в свой платок и всё на огонь смотрит. Это видно бывало, потому что, для приличия, она всегда дверь полуоткрытою оставляла. А в печке ее постоянно дрова горели. Я этого не жалел. Чего мне жалеть? Некупленные — жарь, сколько угодно!.. Так о чем это я рассказывал?… Да! щука! Так на столе щука стояла, а Абрамова мы за барышней послали. И что вы скажете? Минуты через две привел-таки. Она вытерла слезы, даже улыбнулась и съела кусочек рыбы. Но вечер был уже испорчен. И снова барышня. Как-то мы все замолчали, а она вдруг: «Когда люди сделаются более жестокими, то приговоры за преступления непременно будут такие: лишить здоровья. Не будет каторжной работы, а будет присуждение к чахотке, к расстройству нервов, к сумасшествию и так далее».

— Прасковья Семеновна! — крикнул наконец я. — Пощадите вы нас, ради Бога! Праздник сегодня или нет?

Она, вообразите, отвечает:

— Знаю, что праздник, и мне даже очень жаль, что через несколько лет последние черты почтенных старых обычаев исчезнут и вместо коляд будут раздаваться только заводские свистки.

Затем снова ушла к себе. Мы ее уже и не удерживали, так как ужин приближался к концу. Одного мальчугана только нужно было из-за стола удалить, чтоб снова четное число сидящих было. Так вот, милостивый государь, как мы праздник начали. Дальше еще хуже пошло. Прасковья не выходила из своей норки. Абрамов исчез куда-то и пропадал дня четыре: форменный отпуск взял. Наконец явился довольно поздно вечером. Влетает как есть в полушубке, шапке и рукавицах в ее комнату — бряк на колени! «Прости, говорит, я виноват перед тобою: для меня больше здесь нет места!..» Мне вся эта история видна была, потому что я случайно как раз в это время мимо двери проходил. Она ничего не сказала, посмотрела на него огромными, испуганными глазами и — бац в обморок! Тут сейчас же я вбежал, жена прибежала, начали водой, уксусом — насилу в чувство привели; а потом она закашлялась и выплюнула этак с полрюмки крови… «Плохо дело!» — подумал я. А всё оттого, что испугал и с холода. Если б, знаете, он обогрелся да тихим манером, а то вдруг!

Но вот как бы мне здесь не спутаться, потому что эта история приближается к концу.

Какая штука вышла! Позвольте по порядку. Как вы думаете, где этот самый Абрамов четыре дня пропадал? Ни за что не догадаетесь! Чудак отправился добывать душегрейку и прочее. Я потом узнал, что он продал свою свинью, кур распродал и потом привязался к конторщику, чтобы тот ему за два месяца жалованье вперед выдал. Мне это сам конторщик рассказывал. «Зачем, спрашивает, вам жалованье? подарок невесте хотите купить, что ли?» А тот серьезно отвечает: «Да, подарок — и такой нужный, что без него она может умереть». — «Ну, прекрасно, — говорит конторщик, — это очень похвально с вашей стороны, только я денег вам выдать не могу, а идите себе к директору и попросите. Он теперь, надо полагать, в заводе». Но позвольте мне снова отдохнуть! за ваше здоровье!..

Поделиться с друзьями: