Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:

Так или иначе, но угроза призыва отдалилась, и на законном основании. Есенин ободрился – одна гора с плеч – и тут же дал телеграмму в Питер Лёне Каннегисеру, с которым неожиданно подружился в Питере. Тому самому безумцу, который через три года, осенью 1918-го, за смертоубийственный выстрел в Урицкого, председателя Петроградской ЧК, будет приговорен большевиками к расстрелу. Дело было таким громким и таким страшным и задевало столь многих (у Каннегисеров до революции был открытый дом, в котором перебывал весь Петербург), что не оставило четких, слишком опасных следов ни в частной переписке, ни в дневниках оставшихся в России современников «забытого героя». Единственное исключение – Анна Ахматова. Но и она упомянула об убийце Чекиста № 2 только после 1956-го, в «Записных книжках», осторожно спрятав крамольное имя под инициалами. Даже Цветаева, хотя ее воспоминания о петербургских вечерах зимы 1916 года написаны в эмиграции, ничего не говорит о том, какую смерть принял сын директора-распорядителя Николаевского судостроительного завода «Нивель», со стапелей которого сошел знаменитый броненосец «Двенадцать апостолов», краса и гордость российского военного флота:

«Сижу на шкуре белого медведя, он стоит.

– А, так вот вы где? – важный пожилой голос. Отец Лёни, известный строитель знаменитого броненосца – высокий, важный, иронический, ласковый, неотразимый – которого про себя зову – лорд».

Сыновей у лорда двое, и оба не в отца, броненосцы их не интересуют. Старший, Сергей, – путешественник и, как и Гумилев, не по казенной, а по собственной надобности. Благо средства позволяют странствовать по экзотическим странам, среди песков и верблюдов. Младший, Леонид, хотя и поступил по настоянию родителей в Политехнический, но каждый экзамен дается ему с величайшим трудом, по складу ума и по интересам он гуманитарий и поэт. Со старшим Марина пытается подружиться, младшего сторонится, как, впрочем, и он ее, якобы предпочитая «простоте и прямоте» лихой москвички «ахматовский», петербургский «излом» (закавыченные слова из очерка Цветаевой): «…Лёня для меня слишком хрупок, нежен… цветок. Старинный томик “Медного всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку – саму как цветок. Что можно сделать такими руками?» Оказалось – многое: за мстящее убийство Моисея Урицкого (Леонид Каннегисер мстил за гибель товарищей-офицеров) большевики ответили массовым (более 500 человек) расстрелом ни в чем не замешанных заложников. Мандельштам, завсегдатай «нездешних вечеров» в Саперном переулке, рвал и метал: кто поставил его (Каннегисера) судьей? Осип Эмильевич был так перепуган, что скитался по южной России несколько лет, постоянно меняя места временного проживания. Вернемся, однако, на Саперный, 10. В отличие от Цветаевой, хрупкость нового друга Есенина не отталкивает, наоборот. Он ведь и сам не столько человек, сколько «цветок неповторимый»: «Я хочу быть отроком светлым Иль цветком с луговой межи…»

Итак, весной 1915 года Есенин уезжал из Петербурга в уверенности, что нашел в северной столице не только деятельных почитателей своего таланта, но и товарища и ровесника, который – со временем, как знать? – станет идеальным другом, заменив отнятого смертью Гришу Панфилова. Рассказывая питерским знакомцам о красотах приокского края, Сергей приглашал в гости многих, особенно настойчиво Володю Чернявского, но Чернявский, по причине безденежья, отправился «на юга», в имение состоятельных родственников. У Каннегисера денежных проблем не было, и в конце мая он появился в Константинове, полностью экипированный для пеших путешествий по рязанским раздольям. После его отъезда – а пробыл Леонид в гостях у Есенина почти две недели – Сергей описал эти дни (в июньском письме к В. С. Чернявскому): «Приезжал ко мне… Каннегисер. Я с ним пешком ходил в Рязань, и в монастыре были, который далеко от Рязани. Ему у нас очень понравилось. Все время ходили по лугам, на буграх костры жгли и тальянку слушали. Девки ему очень по душе. Полюбилось так, что еще хотел приехать. Мне он понравился еще больше, чем в Питере. Стихов я написал много. Принимаюсь за рассказы. 2 уже готовы. Каннегисер говорит, что ему многое открыли во мне. Кажется, понравились больше, чем надо. Стихов ему много не понравилось, но больше восхитило. Он мне объяснял о моем пантеизме и собирался статью писать». (Как видим, в роли критика, строгого, но благожелательного, Леонид как бы повторял Гришу Панфилова.) Есенину, конечно, обидно, что не все написанное за лихорадочный деревенский май восхитило приятеля. Но это была хорошая обида (если воспользоваться оксюмороном из позднейшего стихотворения Есенина: «Только, знаешь, в душе затаю: Не в плохой, а в хорошей обиде…») Вспоминая Есенина и Каннегисера, сидящих «в хорошую мальчишескую обнимку» на модерновой банкетке в огромной зале шикарной квартиры, Цветаева напишет: «Лёня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В… разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись через все и вся…»

Так о чем же неразливные друзья беседовали в течение почти четырнадцати дней, бродя по приокским лугам и холмам? Из процитированного письма явствует, что говорили о пантеизме. А ежели речь зашла о пантеизме, то наверняка возникло и имя Анны Ахматовой. Каннегисер недавно (в пятом номере «Северных записок» за 1914 год) опубликовал рецензию на ее «Четки», в которой отметил, с явным неодобрением, чуждость ее лирики «пантеистическому началу». Вообще-то новый есенинский друг Ахматовой восхищался, но чуждость пантеизму умеряла восторг, рецензия вышла сдержанной. И имя Ахматовой, и проблема Ахматовой не могли не возникнуть в разговорах с Леонидом еще и потому, что Есенин уже видел г-жу Ахматову выступающей на благотворительном вечере в зале Армии и Флота (28 марта 1915 года), и она произвела на него сильное впечатление.

Предполагаю также, что в летнем Константинове обсуждалась и проблема славы. Во всяком случае, знаменитая фраза из «Анны Снегиной»: «Мы вместе мечтали о славе, но вы угодили в прицел» – ни к Лидии Кашиной, владелице помещичьей усадьбы в Константинове, с которой принято отождествлять героиню «Анны Снегиной», ни к Анне Сардановской не относится. О славе ни с кем, кроме Каннегисера, Есенин в Константинове в дни своей юности ни мечтать, ни рассуждать не мог. Да и вообще с женщинами на такие (сугубо мужские) темы не беседовал – не их ума дело. Иное дело Каннегисер. Этот честолюбец не преувеличивал, когда признался Ахматовой, что умер бы сейчас от счастья, если б смог написать такую книгу, как ее «Четки». Словом, будущий российский Занд наверняка рассуждал с Есениным и о смерти. Точнее, о том, что слава стоит того, чтобы заплатить за нее жизнью. Иначе щекотливая эта тема не возникла бы в первом из двух посвященных Каннегисеру стихотворений. Одно («Даль подернулась туманом…») опубликовано только после смерти Есенина, в июльском номере журнала «Красная новь» за 1926 год. Другое, главное («Еще не высох дождь вчерашний…»), Сергей Александрович все-таки напечатал, но только один раз, в сборнике «Пряник осиротевшим детям», отправленном в типографию в январе 1916 года, то есть в те самые дни, какие описывает Цветаева в «Нездешнем вечере». Правда, без посвящения. По-видимому, друзья опасались, что их могут заподозрить в нетрадиционной сексуальной ориентации. Думаю, по той же причине не попали они и во второй сборник Есенина «Голубень» (май 1918-го). После расстрела адресата (сентябрь 1918-го) к прежним опасениям прибавились новые, куда более серьезные. В изъятых Чрезвычайкой бумагах Леонида вполне могли оказаться и автографы посвященных ему стихов, и тогда товарищи чекисты имели достаточное основание спросить у гражданина Есенина, что он имел в виду, когда писал, обращаясь к убийце Урицкого: «Пойду за смертью и тобой»?

Конечно, это только гипотеза, но отсутствие в прижизненных сборниках едва ли не самых сильных произведений 1915–1916 годов объяснить трудновато. Особенно если принять во внимание крайнюю мнительность Есенина, да еще и в ситуации осени 1918-го, когда самые невинные высказывания приобретали смертельно опасный смысл. Впрочем, и в 1916-м, как уже говорилось, в этих стихах читатели вполне могли заподозрить нежелательный ни для автора, ни для адресата подтекст. В той специфической среде, куда по капризу судьбы «угодил» Есенин, заэстетизированное Михаилом Кузминым мужеложество хотя уже не считалось смертным грехом, но все еще вызывало жгучее любопытство, сильно подогретое самоубийством молодого красавца – поэта и офицера Всеволода Князева. Того самого Князева, который, не справившись со своей «бисексуальностью» – возвышенной влюбленностью в Ольгу Судейкину, воспетую Ахматовой в «Поэме без героя», и «преступной страстью» к смрадному грешнику, Михаилу Кузмину, – покончил с собой. Впрочем, ранней осенью 1915 года, когда создавалось дружеское послание Каннегисеру, о трагедии Князева Есенин еще ничего толком не знал. Исповедуя культ высокой дружбы, он равнялся на Пушкина, на его хрестоматийное «19 октября». Не случайно опубликовал стихи, обращенные к новому товарищу и ровеснику, вместе с воспоминанием об умершем друге ранних лет – Грише Панфилове (в уже упоминавшемся сборнике «Пряник осиротевшим детям»).

Еще не высох дождь вчерашний —

В траве зеленая вода!

Тоскуют брошенные пашни,

И вянет, вянет лебеда.

Брожу по улицам и лужам,

Осенний день пуглив и дик.

И в каждом встретившемся муже

Хочу постичь твой милый лик.

Ты все загадочней и краше

Глядишь в неясные края.

О, для тебя лишь счастье наше

И дружба верная моя.

И если смерть по Божьей воле

Смежит глаза твои рукой,

Клянусь, что тенью в чистом поле

Пойду за смертью и тобой.

Впрочем, и смерть нового друга, и великие потрясения там, впереди. У Есенина справка об освобождении от армии минимум до осени. Каннегисер младше Сергея почти на год, к тому же он студент последнего курса Политехнического института. Даже Блок, не получивший ожидавшейся весной повестки, вздохнул с облегчением и, вопреки обыкновению, предпочел низким истинам утешающий самообман. Только что сдан немцам Львов, но Александр Александрович (в письме к матери) и это тревожное событие перетолковывает в обнадеживающем смысле: «Мама, по поводу сдачи Львова… я обратился к истории Ключевского. Его обобщения действуют оздоровляюще, хотя они довольно печальны. В конце концов, с Петра прошло только двести лет. И многое с тех пор не переменилось. И Петр бывал в беспомощном положении до смешного, затягивая шведов к Полтаве, а Кутузов затягивал Наполеона к Москве… к тому же очень уж ясна перемена тактики, так что на очищение Галиции смотришь иначе, чем смотрел бы недели три назад. Есть слухи о серьезных (наконец) укреплениях нашего фронта, хотя и на нашей территории».

Словом, несмотря на войну, призывной возраст и необеспеченное будущее, лето 1915 года складывалось для Есенина почти удачно. За май, к приезду Каннегисера, он написал уйму стихотворений. Даже после того как Леонид забраковал некоторые из них, осталось шестнадцать. Восхитив столичного гостя, они до сих пор восхищают и нас: «Хороша была Танюша, краше не было в селе…», «Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха…», «Матушка в Купальницу по лесу ходила…», «Дымом половодье…», «На плетнях висят баранки…», «Туча кружево в роще связала…», «Задымился вечер, дремлет кот на брусе…», «Край родной, поля как святцы…», «Шел господь пытать людей в любови…», «Гой ты, Русь моя родная…», «Чую радуницу Божью…», «Край ты мой заброшенный…», «Дед», «Поминки», «Белая свитка и алый кушак…», «Я странник убогий…» Дополненная этими текстами [45] «Радуница» (тот приблизительный заявочный вариант, который «рязанский парень со стихами» привез в Петербург в марте), стала настоящей Книгой, а песенный запой продолжался. Пешие, с новым другом, прогулки оказались плодотворными. Вспоминая долгое деревенское лето 1915 года, Есенин напишет:

Я хочу, чтобы сердце глуше

Вспоминало сад и лето,

Где под музыку лягушек

Я растил себя поэтом.

Под ту же музыку и тем же летом он попытался вырастить себя еще и прозаиком. Проводив Леонида, которому, как мы уже знаем, понравились его маленькие рассказы («У белой воды» и «Бобыль и Дружок»), за восемнадцать ночей написал «Яр». Писал под почти верный заказ. Каннегисер, вернувшись в Петроград, рассказал С. И. Чацкиной, издательнице «Северных записок», про Сережины опыты в прозе. Энергичная Софья Исааковна, не мешкая, сообщила дорогому Сергею Александровичу, что ее журнал прямо-таки сгорает от нетерпения заполучить повесть из народной жизни. Есенин обрадовался: в случае успеха у критики «Яр» можно будет издать отдельной книгой, а это на какое-то время решило бы его денежные проблемы. Чацкина, как и обещала, повесть опубликовала, но ее никто не заметил: ни критики, ни издатели, ни читатели «Северных записок». Впрочем, неуспех «Яра» если и огорчит автора, то не слишком. Восхищаясь Пушкиным, боготворя гений Гоголя, Есенин в юности чаще собеседовал с Лермонтовым. «К чему ищу так славы я? Известно: в славе нет блаженства. Но хочет все душа моя Во всем дойти до совершенства…» Вот и его ненасытная, жадная до всяческой жизни душа жаждала не просто славы, а совершенства. В стихах до совершенства – рукой подать. Говоря вроде бы о другом, стихи говорили про самое то, «что не высказать сердцу словом и не знает назвать человек». Проза – иное дело. Чтобы и тут достигнуть, на худой конец хотя бы приблизиться к совершенству, потребуются годы усидчивого труда и мало-мальски обеспеченной оседлой жизни, то есть таких обстоятельств, какие судьба ему явно не обещала.

Это открытие так его взбудоражило, что в последнюю из ночей, отданных «Яру», не смог заснуть. А утром, пролистав рукопись, догадался: повесть вышла такой несвободной еще и потому, что и сам он во все эти восемнадцать дней был несвободен – стиснут-повязан неблагообразием внезапно открывшейся семейной тайны. Краем уха прислушиваясь к разговорам отца с матерью, Есенин, конечно, догадывался, что жена старшего ее брата сбежала с любовником и что дядька вроде бы снова женился. Знали об этом и в деревне, да помалкивали. Но когда Иван Федорович Титов на Пасху вдруг объявился и с новой городской женой, направляясь к церкви, прошелся по Константинову, языки развязались. И завертелось… Всем досталось: и гордецу Федору, первому греховоднику, и беглой титовской снохе, а пуще всего доченьке его ненаглядной. Иванова шлюха хоть пришлой была, из дальней деревни засватанная, а Танька – здешняя. И чем ей Сашка Монах нехорош? Нагуляла выблядка! Не семейка – вертеп; то-то Наталья, покойница, святая душа, богомольничала, грех семейный замаливала.

Поделиться с друзьями: