Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:

Словом, осенью 1915-го Сергей не торопился в Петербург. Его держал «Яр». Текст, прочитанный вслух, не спросясь, по собственному хотению расширил заданные ему границы и теперь не втискивался в общепринятые жанровые берега. Что это? Повесть?! Конспект романа?! Сцены из крестьянской жизни? Но дело, конечно, не в жанровых беззакониях. Решив попробовать себя в прозе, Есенин стремился только к одному: показать жизнь народа без всякой рисовки, как это делал Глеб Успенский. В оставленной Л. М. Клейнборту рукописи (для задуманного, но так и не изданного сборника «Отзывы читателей из народа об известных русских писателях») Есенин писал: «Когда я читаю Успенского, то вижу перед собой всю горькую правду жизни. Мне кажется, что никто еще так не понял своего народа, как Успенский… Успенский показал нам жизнь этого народа без всякой рисовки». Но ежели «Яр» – горькая правда, то что же такое «Радуница»? Рисовка? «Радуница» утверждала незыблемость крестьянского мира. А «Яр» свидетельствовал: мир сей неизлечимо болен, а его насельники, утратив инстинкт жизни, самоуничтожаются. Спиваются, травятся, топятся, суются под мельничный жернов…

Среди листочков в папке, куда Есенин складывал стихи для новой книги (теперь для нее нашлось единственно правильное имя – «Голубень», прежнее «Авсень» не годилось), обнаружился черновой набросок, о котором почему-то забыл. Даты не было, но, порывшись в памяти, припомнил. После отъезда Лёни Каннегисера, в июне, ему вдруг пришла странная идея: уйти, убежать, затеряться. Даже в письмеце Володе Чернявскому проговорился: «Самдели уйду куда-нибудь». В жизни, конечно, никуда не ушел, а вот в стихах утек, скрылся. От войны, от призыва, от расспросов матери об Анне Романовне и Юрке, от необходимости ехать в Петербург, от неотвязной думы о прожитке:

Устал я жить в родном краю

В тоске по гречневым просторам,

Покину хижину мою,

Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня

Искать убогое жилище.

И друг любимый на меня

Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу

Обвита желтая дорога,

И та, чье имя берегу,

Меня прогонит от порога.

И вновь вернуся в отчий дом,

Чужою радостью утешусь,

В зеленый вечер под окном

На рукаве своем повешусь.

Седые вербы у плетня

Нежнее головы наклонят.

И необмытого меня

Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,

Роняя весла по озерам…

А Русь все так же будет жить,

Плясать и плакать у забора.

Клюев засыпал письмами, умолял о личной встрече, напоминая, что может задержаться в столице только до 20 сентября. Константиновский «сиделец» не откликался. Николай Алексеевич, смирившись, назначил другую дату: 5 октября. Есенин, не выносивший настырности, наверняка проигнорировал бы и этот срок, но 29 сентября, придя в Кузьминское за почтовым переводом, купил свеженький номер «Рязанского вестника» и прочел: «Губернаторам, градоначальникам и начальникам областей разослана следующая телеграмма относительно ратников 2-го разряда: “Призываемые ратники, имеющие остроту зрения менее 0,5 в обоих глазах, могут носить очки и принимаются на нестроевую службу”».

В тот же день, наскоро собравшись, Сергей укатил в Питер. Не задерживаясь в Москве, с вокзала на вокзал, и 2 октября, прямо с поезда, на этот раз действительно пешком, вместе с дорожным сундучком отправился к Городецкому. Не успел Сергей Митрофанович разложить по кучкам привезенный Есениным «товар» – в какую редакцию что отнести, – заявился Клюев.

Глава шестая И не избегнуть бури… Октябрь 1915 – июнь 1916

5 октября 1915-го Николай сын Алексеев Клюев из Питера конечно же не уехал и, как вспоминал впоследствии Сергей Городецкий, буквально «впился» в Есенина. На первых порах Есенин, видимо, пробовал «держать дистанцию», и, пока квартировал у Сергея Митрофановича, это ему почти удавалось. Но тут, увы, выяснилось неприятное: хлопоты Городецкого на предмет издания «Радуницы» оказались безрезультатными, и Клюев, воспользовавшись ситуацией, предложил своего издателя. Издатель оказался надежным. Уже через месяц, 16 ноября 1915 года, Есенин оставил ему следующий документ: «1915 года 16 дня продал Михаилу Васильевичу Аверьянову в полную собственность право первых изданий трех тысяч экземпляров моей книги стихов “Радуница” за сумму сто двадцать пять рублей и деньги сполна получил». Текст выгодной запродажной сочинен, естественно, Клюевым, а переписывался (рукой Есенина) не в гарсоньерке Городецкого, а в квартире К. А. Расщипериной, родной сестры «Миколая». Здесь, на Фонтанке, 149, Сергей Александрович проживет почти полгода, до призыва в армию, и все, кто имел возможность наблюдать его в эти месяцы с достаточно близкого расстояния, утверждают: оказавшись под одной крышей со своим «опекуном», Есенин как-то уж очень скоро почти безвольно ему подчинился. Перестал бывать у Мережковских, все реже и реже встречался с Каннегисером… Опасаясь, как бы столичные душеловы не сманили на свою «голубятню» «белого голубя», Клюев исподволь гнул свою линию – на разделение, вплоть до отделения литературной деревни от литературного города, раздувая и пестуя в братушке неприязнь к литературному «дворянству». Именно этот глагол – подчиниться – употребляет Владимир Чернявский в письме к их общему с Есениным приятелю: «Он (Клюев) совсем подчинил нашего Сергуньку: поясок ему завязывает, волосы гладит, следит глазами». О том, что с конца 1915-го и до лета 1916-го Есенин пребывал в какой-то странной, словно гипнотической зависимости от Клюева, пишет (в воспоминаниях 1926 года) и Сергей Городецкий: «Клюев приехал в Петроград… У меня он познакомился с Есениным… История их отношений с того момента и до последнего посещения Есениным Клюева перед смертью – тема целой книги… Хитрый умник, обаятельный своим коварным смирением, творчеством вплотную примыкавший к былинам и духовным стихам севера, Клюев, конечно, овладел Есениным, как овладевал каждым из нас в свое время».

Надо отдать должное Клюеву: он был на редкость успешным ловцом душ, потому что для каждой души у него в заначке хранилась особая приманка. В случае с Есениным он перво-наперво настоял на том, чтобы Сереженька, кроме модной и дорогой тройки (купленной на полученные за «Радуницу» червонцы), заказал себе еще и специальное «русское платье». И для публичных выступлений, и на предмет посещения редакций, в которых пользовался спросом деревенский стиль. Правда, когда Николай показал набросанный им эскиз чуть ли не оперного боярского костюма, Сергунька расхохотался. Особенно рассмешили ярко-желтые, на высоком каблуке, сафьяновые сапожки – представил, что бы сказал дед, кабы увидел внука в таком балаганном виде. Не мужик, дескать, а шут гороховый. Расхохотался, но, увы, подчинился властному деспотизму «старшего брата». Несмотря на всю свою «удаль» и «крайнюю индивидуальность». Словно бы загодя, наперед, на всю оставшуюся жизнь согласился с недобрым пророчеством Зинаиды Гиппиус: «В молодом Есенине много еще было мужицко-детского и неразвернувшейся удали – тоже ребяческой… Когда я говорю “удаль”, я не хочу сказать “сила”. Русская удаль есть часто великое русское бессилие». У Клюева удали не было, зачем она силе? А там, где сходятся великая русская сила с русским великим бессилием, гармонии не бывать, в одно им не слиться. Но и не разлепиться. Даже в двадцатые годы, когда творческие пути былых совместников круто и бесповоротно разошлись, Есенин, как свидетельствует Галина Бениславская, «не мог никак обидеть Клюева, не мог сам окончательно избавиться от присосавшегося к нему “смиренного Миколая”, хоть и хотел этого». При всей своей житейской безалаберности Сергей Александрович принадлежал к той редкой породе людей, кто не забывает ни одной оказанной ему когда-то услуги. Регулярно, даже из-за границы, посылал Клюеву продуктовые посылки, официально именовал учителем, в письмах был неизменно почтителен и сдержан, а знакомым жаловался: «Ей-богу, пырну ножом Клюева». Клюев не давался, ускользал, обманывал, сбивал с толку. Клюева Есенин не понимал: то гневался: «ладожский дьячок» оболгал русского мужика, приписав несвойственный крестьянину «шовинизм», то завидовал: «олонецкий знахарь хорошо знает деревню». И тем не менее начало пожизненной дружбы-вражды и запомнилось, и вспоминалось почти идиллическим: «Тогда в веселом шуме Игривых дум и сил Апостол нежный Клюев Нас на руках носил». Стихи написаны в феврале или в самом начале марта 1917-го, то есть в пору почти полного совпадения «политических упований». Но это правда момента. На самом же деле (судя по свидетельствам современников) их отношения и в самом начале были неровными. Уже в январе 1916-го, когда нежный апостол чуть не силком затащил пригожего братушку в пошивочную мастерскую, чтобы выбрать материю на очередной маскарадный поганый кафтан, Есенин прямо-таки взбунтовался. Но Клюев, как и следовало ожидать, бунт на флагманском своем корабле медоречием усмирил. Шапка, дескать, шьется по Сеньке, т. е. должна соответствовать представлению «собачьей публики» о русском стиле. Еще большей изобретательности потребовала от апостола следующая (по плану) стадия приручения «белого голубя»: чтобы прочнее привязать, следует сначала развязать прежние привязки. Подготовку к этой операции хитрый умник начал, как помним, довольно грубо, в том самом письме, какое озадаченный Есенин дал прочесть Лидии Кашиной. Сообразив, при личном знакомстве, что лобовые наскоки на литературных дворян Есенина не слишком впечатляют, стал действовать осторожнее. Вместо того чтобы в открытую метить черным крестом литературные дома, из которых еще якобы не выветрился «Салтычихин дух» и куда Сереженьке являться негоже (чтоб не нарваться на «покровительские ласки»), Клюев заполнил собою все дни его и труды, загрузив их столь плотно, что Есенин, с непривычки к веселому шуму, прямо-таки обалдевал. С утра – фотоателье, затем обед у влиятельного и нужного журналиста, после полудня – визит к портретисту, а по вечерам – либо театр («Сказание о граде Китеже…» к примеру), либо участие в театрализованных представлениях. В ту зиму неонароднические вечера регулярно устраивало «Литературно-художественное общество “Страда”». На одном из них (в декабре 1915-го) присутствовал уже знакомый нам Лев Клейнборт. Боярские костюмы для неонароднических шоу, спроектированные Клюевым, были еще не заказаны. Песнопевцы вышли на «подмостки» в крестьянской одеве: «Сцена представляла собой сельский вид, вид крестьянского двора; сами же Клюев и Есенин – в своих поддевках, сапогах бутылками – театральных пейзан. Клюев читал былины, сказки, Есенин – песни; уверенно выходили на сцену. Есенин-чтец еще не достигал той музыкальной силы выражения, какая у него была впоследствии. Но чтение шло от естества, стихи их покоряли всех. И лица их светились сознанием своего значения».

Для домашней сцены Златоуст (амплуа Клюева) и Златоцвет (амплуа Есенина) одевались попроще, но все с тем же «крестьянским уклоном». Надежда Плевицкая вспоминала: «Клюев бывал у меня. Он нуждался и жил вместе с Сергеем Есениным, о котором всегда говорил с большой нежностью, называя его “златокудрым юношей”. Талант Есенина он почитал высоко. Однажды он привел ко мне “златокудрого”. Оба поэта были в поддевках. Есенин обличьем был настоящий деревенский щеголь, и в его стихах, которые он читал, чувствовалось подражание Клюеву. Сначала Есенин стеснялся, как девушка, а потом осмелел и за обедом стал подтрунивать над Клюевым. Тот ежился и втягивал голову в плечи, опускал глаза и разглядывал пальцы, на которых вместо ногтей были поперечные, синеватые полоски.

– Ах, Сереженька, еретик, – говорил он тончайшим голосом.

Задержимся на утверждении Плевицкой, будто Клюев «нуждался». Конечно, нуждался, но не настолько, чтобы занашивать якобы единственную рубашку до нищенской ветхости – сестра песнопевца была дама со средствами. И прибеднялся не только потому, что смолоду привык прибедняться. Меж ним и Плевицкой был уговор: дать по весне несколько совместных концертов в провинции. Мероприятие считалось благотворительным, в пользу воинов, но Клюев надеялся, что ловкая Надежда спроводит хотя бы на хороший прожиток. А не сумеет, пусть сама и платит за харч. Олонецкий песнопевец не брезговал жить за чужой счет даже тогда, когда бывал при хороших деньгах и даже как-то оживал, веселел, если это ему удавалось. Тратить свои кровные физически не мог. Тратить чужие любил и делал это с размахом, получая от собственной размашистости неизъяснимое наслаждение. Золотая рыбка на клюевский хитроумный крючок не попалась, вильнула звездным – жемчуга да яхонты – хвостиком и ушла в открытое море. А Есенин, простофиля, клюнул. 16 ноября, как мы помним, он получил за «Радуницу» сто двадцать пять рублей (сумма по тем временам солидная), а в декабре уже вынужден просить у издателя еще двадцать пять в счет будущего гонорара. Однако и эти червончики с помощью Клюева улетучились как дым, и Сергей Александрович под нажимом благодетеля сочиняет пренеприятнейшее прошение в Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым, тем более неприятное, что просьба о вспомоществовании обращена к Разумнику Васильевичу Иванову-Разумнику, человеку благороднейших правил: «С войной мне нынешний год пришлось ехать в Ревель пробивать паклю, но ввиду нездоровности я вернулся. Приходится жить литературным трудом, но очень тяжело. Дома на родине у меня семья, которая нуждается в моей помощи. Разумник Васильевич, я попросил бы Вас похлопотать в Литературном фонде о ссуде руб. в 200. Дабы я не поскору должон был искать себе заработок и имел возможность выбрать его».

Проведав о жульнической акции «гостей-мужиков», Городецкий возмутился и сообщил в Литфонд об истинном положении дел просителей (в том, что инициатором здесь был Клюев, он не сомневался). В результате вместо просимых 200 рублей Есенину выдали всего 50, а Сергей Митрофанович, посылая поэту Александру Ширяевцу программу очередного неонароднического шоу, посетовал: «К сожалению, мужики мало похожи на кремень, народ не очень прочный, лютый до денег».

Не только лютость Клюева до денег подмачивала репутацию последнего Леля. Наблюдая, как Николай Алексеевич прилюдно завязывает Есенину узорный поясок, как следит глазами за каждым его жестом и движением, молодые приятели Сергея Александровича, и прежде всего умный и порядочный Володя Чернявский, недоумевали. Неужели Сережка не понимает, что весь литературный Петербург прекрасно осведомлен о гомосексуальных наклонностях смиренного Миколая и что публично расточаемые им ласки – лакомая пища для столичных сплетников? Но Есенин «всамделе» долго не понимал истинную причину клюевской ласковости, думая, что так и нужно по сценарию: старший братец любуется на младшего. Даже тогда, когда Николай к нему, что называется, полез, по-тихому, средь ночи, как деревенский снохач к молоденькой жене ушедшего на заработки сына, скатил дурака на пол, пригрозил скандалом и, отвернувшись к стене, уснул. Встревожился позднее, в Москве, в январе 1916-го, когда Клюев, узнав, что белый свет Сережа собрался к Анне Романовне, бросился на пол, обхватил его ноги и завыл, страшно, по-бабьи…

Вернувшись в Питер, Сергей выложил всю эту мерзопакость Володе Чернявскому: че делать-то? И так прикидывали, и этак – делать было нечего. Есенину грозил призыв в действующую армию, а Клюев был тем единственным человеком, который мог в наиважнейшем этом деле помочь. Умирать за чей-то чужой интерес крестьянин Рязанской губернии не желал ни при какой политической погоде. Олонецкий песнопевец непатриотическое нежелание жавороночка ох как понимал! Он и сам в свое время проявил изобретательность до остервенения, в результате, будучи практически здоровым, заполучил белый билет. Выйдя через Надежду Плевицкую на Уполномоченного Ее Величества по санитарному поезду № 143, полковника Д. Н. Ломана, повел дело так ловко, что полковник устроил-таки Есенина в этот «блатной» поезд. В не опубликованной при жизни и, кажется, на публикацию не рассчитанной автобиографии 1923 года Есенин называет Ломана «адъютантом императрицы»: «В 1916 году был призван на военную службу. При некотором покровительстве полковника Ломана, адъютанта императрицы, был представлен ко многим льготам». Такой должности – адъютант императрицы – при дворе не существовало. Полковник Дмитрий Ломан был кем-то вроде вездесущего Фигаро при государыне Александре Федоровне. В его ведении находились санитарные службы Царскосельского госпиталя, который она патронировала. Ломан же, как начальник санитарного поезда № 143, отвечал за его безопасное передвижение; поезд, как госпиталь, содержался на личные средства «царицы необозримой Руси». Мало того! Под наблюдением Царскосельского Фигаро продолжалось, несмотря на чудовищные военные расходы, строительство Феодоровского городка. По замыслу царствующей четы городок должен был стать центром возрождения русской народной культуры. Игрушечный, в псевдорусском стиле, объект был еще не достроен, а «Общество возрождения художественной Руси» уже функционировало и тоже под присмотром Дмитрия Ломана. При первой (дипломатической) беседе олонецкого песнопевца с куратором «Общества Возрождения» о щекотливой проблеме речи не было, дескать, у Есенина отсрочка по здоровью. Но уже при встрече второй Клюев исхитрился убедить Ломана, что инициатором хлопот по освобождению жавороночка от отправки в действующую армию, под немецкую шрапнель, является не он, а Сергей Городецкий. И не как частное лицо, а как член возглавляемого полковником художественного Общества. По собственному почину Сергей Митрофанович на такую уловку вряд ли бы пошел, поскольку уже решил: уклоняться от призыва не будет, а последует примеру Гумилева – на фронт, что вскорости и сделал.

Освободив себя от подозрения в «искательстве», сам Клюев вел с адъютантом императрицы совсем иные разговоры, главным образом о сольных «концертах» его и Есенина по линии «Общества».

Сочиненный апостолом проект реализовался на высшем уровне. Уведомив великую княгиню Елизавету Федоровну о намерении Клюева и Есенина осчастливить Москву, Ломан приказал своему тамошнему представителю богатому купцу Стулову организовать для сказителей и жилье, и срочный пошив новой концертной одежды.

Несмотря на рвение представителя , ни к выступлениям сказителей в Марфо-Мариинской госпитальной общине (7 января 1916 года), ни к приему в московской резиденции великой княгини (12 января), и эту общину, и лазареты при ней патронировавшей, заказанная костюмерия не поспела. Пришлось концертировать в уже опробованном старом: поддевки, косоворотки, высокие сапоги. Елизавета Федоровна, родная сестра царствующей императрицы, была растрогана, подарила «сказителям» серебряные иконки и каждому по Евангелию в выставочном оформлении. Дорогостоящие и нелепые костюмы изготовили к самому концу турне. В бархатных кафтанах и в сафьяновых сапожках Есенин и Клюев появились лишь на заключительном концерте и там, где в маскарадном виде появляться не стоило – в «Обществе свободной эстетики». (В «Эстетике» по традиции тусовалась продвинутая публика.) С того злосчастного января и пошла бродить по московским изогнутым улицам дурная молвь: заласканный столицей Есенин – всего лишь ряженый, статист, подголосок Клюева и даже, кажется, его «амант». Крайне иронически отнеслась к обновке и Анна Романовна: «В январе приехал с Клюевым. Сшили они себе боярские костюмы – бархатные длинные кафтаны; у Сергея была шелковая голубая рубаха и желтые сапоги на высоком каблуке, как он говорил: “Под пятой, пятой хоть яйцо кати”. Читали они стихи в лазарете имени Елизаветы Федоровны, Марфо-Марьинской обители и в “Эстетике”. В “Эстетике” на них смотрели как на диковинку…»

Поделиться с друзьями: