Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Да, такую Россию «в дорожном мешке с собой» не увезешь! А те, чью очищенную, «ублагороженную», дистиллированную Россию можно увезти с собой в эмиграцию (хоть картиною Левитана, хоть восемью томами Пушкина), они — чужие, не родные ей, как бы старательно — и даже талантливо — ни притворялись своими:

Это мастерская «стилизация» русского ландшафта и то же истории русской литературы; и еще глубже и основательнее — стилизация в самом себе — русского человека, русского писателя, русского историка русской литературы, русского живописца. Нет боли, крика отчаяния и просветления…

Тут — камень в огород уже не только Левитана и Гершензона, а всех деятелей русской культуры, тщетно старающихся утаить свое инородчество.

Были бы они русскими, так изображали бы «русского грешника» не только в тот момент, когда он «кладет в тарелку грошик медный» и целует «столетний, бедный и зацелованный оклад», но и в те неприглядные мгновения его бытия, когда он готов — «воротясь домой, обмерить на тот же грош кого-нибудь, и пса голодного от двери, икнув, ногою отпихнуть».

Хотя изобразить этого «русского грешника» он (инородец) еще, быть может, и изобразит. А вот полюбить, признать в нем своего единокровного брата, а быть может, даже и увидеть в нем самого себя… И — мало того! — от души воскликнуть: «Д а, вот такая она, наша Русь, и никакой другой Руси нам не над о!..» — вот этого инородцу не дано…

2

Владислав Ходасевич тоже — как Левитан, как Гершензон — был инородцем. Ни капли русской крови не текло в его жилах. (Его дед по отцовской линии Я. И. Ходасевич был польский дворянин, участник восстания 1830 года, за что он был лишен дворянства, земли и имущества. Отцом матери поэта был известный в свое время публицист Я. А. Брафман — еврей, принявший православие.)

Этого своего «инородчества» Владислав Фелицианович не скрывает — он даже на нем настаивает, прямо называя себя пасынком России. Но для тех, кто посмел бы поставить под сомнение его кровную причастность русскому языку и русской культуре, у него давно уже был заготовлен ответ: Не матерью, но тульскою крестьянкой Еленой Кузиной я выкормлен. Она Свивальники мне грела над лежанкой, Крестила на ночь от дурного сна… Она меня молитвам не учила, Но отдала мне безраздельно все: И материнство горькое свое, И просто все, что дорого ей было… И вот, Россия, «громкая держава», Ее сосцы губами теребя, Я высосал мучительное право Тебя любить и проклинать тебя.

Но — в этом же стихотворении — он не боится признаться и в том, что любит Россию не «самоедской» любовью. А что, подобно «английскому гражданину», он горд своей причастностью к наивысшим из ее достояний. У англичан — это «учреждения и высокая цивилизация» их «славного острова». У нас — иное:

В том честном подвиге, в том счастье песнопений, Которому служу я в каждый миг, Учитель мой — твой чудотворный гений, И поприще — волшебный твой язык.

«Твой чудотворный гений» — это, конечно, Пушкин. Так возникает вторая — не менее важная — тема стихотворения. Выясняется, что это свое «мучительное право», свою кровную связь с Россией, свое бытие в русском языке и в русской поэзии Ходасевич не только «высосал» с молоком своей кормилицы, но и перенял, унаследовал от учителя — от Пушкина.

3

Ритм, синтаксис, архаическая лексика процитированного стихотворения — да и не его одного! — говорят о жестком консерватизме художественных вкусов Ходасевича. Да он никогда и не скрывал этого — свою упрямую приверженность классическим образцам формулировал не только внятно, но даже и подчеркнуто:

Заумно, может быть, поет Лишь ангел, Богу предстоящий, — Да Бога не узревший скот Мычит заумно и ревет. А я — не ангел осиянный, Не лютый змий, не глупый бык. Люблю из рода в род мне данный Мой человеческий язык. Его суровую свободу, Его извилистый закон… О, если б мой предсмертный стон Облечь в отчетливую оду!

Это поэтическое кредо Ходасевича — отчетливо полемично. Может показаться, что жало этой полемики строго и точно нацелено в футуристов — недаром же в коротеньком стихотворении поэт дважды саркастически подчеркивает свое упрямое неприятие футуристической (конечно, футуристической, а какой же еще?) зауми. («Глупыйбык», который «мычит заумно и ревет», — это уж не Маяковский ли?)

На самом деле, однако, Ходасевич метит тут не в футуристов. Во всяком случае, не только в них.

14 февраля 1921 года на Пушкинском вечере в Доме литераторов — том самом, на котором Блок произнес свою знаменитую речь «О назначении поэта», — Ходасевич выступил со своей пушкинской речью. Он говорил там о наступлении «второго затмения» Пушкина. (Первое было во времена Писарева.) О том, что обращаясь в эти дни к Пушкину, «мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке».

Упрямый консерватизм Ходасевича во многом был сродни яростному консерватизму Бунина. И в характере его было много черт, роднящих его с Буниным. Знаменитая злость Бунина была притчею во языцех. Да он и сам сказал о себе (в письме Телешову): «Я стар, сед, сух, но еще ядовит». О злости Ходасевича тоже ходили легенды. В. Б. Шкловский признавался, что однажды сказал Владиславу Фелицианови-чу: «У вас туберкулез, но вы не умираете, потому что палочки Коха дохнут в вашей крови, такая она ядовитая».

Но при всем этом — отнюдь не только внешнем — сходстве была в отношении этих двух художников к тому, что случилось с Россией и русской литературой, огромная разница. Говоря (в той же пушкинской речи) о своих современниках, которые, к несчастью, уже «не слышат Пушкина», Ходасевич замечает, что это — «не отщепенцы, не выродки: это просто новые люди. Многие из них безусыми юношами, чуть не мальчиками, посланы были в окопы, перевидали целые горы трупов, сами распороли не мало человеческих животов, нажгли городов, разворотили дорог, вытоптали полей — и вот, вчера возвратились, разнося свою психическую заразу».

И тут он роняет такую совершенно невозможную в устах Бунина фразу: «Не они в этом виноваты…»

Нет, они! — с яростью возразил бы на это Бунин. — Кто же, как не они!

Отвечая (в 1926 году) на анкету о Пушкине, Бунин не удержался от такого злобного выпада:

…Давно дивлюсь: откуда такой интерес к Пушкину в последние десятилетия, что общего с Пушкиным у «новой» русской литературы, — можно ли представить себе что-нибудь более противоположное, чем она — и Пушкин, то есть воплощение простоты, благородства, свободы, здоровья, ума, такта, меры, вкуса?

Процитировав несколько строк Блока и Есенина и высказавшись попутно насчет «заборной орфографии», он продолжает:

Сколько пишется теперь подобных! И какая символическая фигура этот советский хулиган (это о Есенине. — Б.С.) …Тут действительно стоит роковой вопрос:…обязательно ли подлинный русский человек есть «обдор», азиат, дикарь или нет? Теперь все больше входит в моду отвечать на этот вопрос, что да, обязательно. И московские «рожи», не довольствуясь тем, что они и от рождения рожи, из кожи вон лезут, чтобы стать рожами сугубыми, архирожами. Посмотрите на всех этих Есениных, Бабелей, Сейфуллиных, Пильняков…

Поделиться с друзьями: