Если бы Пушкин…
Шрифт:
Вот, например, рассказывается история коварного убийства германского императора Генриха Седьмого. Его отравили в церкви: подсыпали ему яд в Святое причастие.
Там у них было, если помните, несколько Генрихов. Собственно, семь. Генрих Птицелов. Он, вероятно, любил птиц ловить. Скорей всего, надо предполагать, что это была какая-нибудь порядочная балда, что он за птицами гонялся, вместо того чтобы править.
Потом был у них такой Генрих Мореплаватель. Этому, наверное, нравилось любоваться морем. Или он, может быть, любил посылать морские экспедиции. Впрочем, он, кажется, правил в Англии или Португалии. Где-то, одним словом, в тех краях. Для общего хода истории это абсолютно неважно, где находился этот Генрих. А что касается Германии, то там, кроме того, были еще какие-то маловыдающиеся Генрихи.
И, наконец, этот наш несчастный труженик — Генрих Седьмой. Он правил Германией еще значительно до фашизма. Он был у них императором в четырнадцатом веке.
Может показаться, что фраза «Он правил Германией еще значительно до фашизма» имеет только одну-единственную функцию: она характеризует рассказчика, для которого история — это темный лес, где ему ничего не стоит заблудиться. Еле-еле, с грехом пополам, он еще может как-то сориентироваться в том, что у нас происходит «на сегодняшнее число».
Докладчик:
— На сегодняшнее число мы имеем в Германии фашизм.
Голос с места:
— Да это не мы имеем фашизм! Это они имеют фашизм! Мы имеем на сегодняшнее число советскую власть.
Вот так же и герой Зощенко: он с трудом усвоил, что «на сегодняшнее число» в Германии «мы имеем фашизм». И это — единственный известный ему ориентир, отправляясь от которого он может позволить себе пуститься в рискованное путешествие по истории Германии. Клише с надписью «фашизм» выскакивает в его голове мгновенно вслед за словом «Германия».
На самом деле, однако, эта простодушная фраза имеет еще и другой, более глубокий смысл. Она говорит о том, что «значительно до фашизма» в Германии происходило то же, что и сейчас, при фашизме. Убивали ни в чем не повинных людей. Гноили в ямах философов. Злодейски подсыпали яд в Святое причастие. Все это было «значительно до фашизма». И в Германии, и во многих других странах. Поэтому «для общего хода истории это абсолютно неважно, где находился этот Генрих».
Фраза означает, что фашизм — это не какая-то там удивительная аномалия. Фашизм — это, так сказать, нормальное состояние мировой истории.
Такой взгляд на мировую историю, естественно, не внушает ни бодрости, ни оптимизма. Он оставляет впечатление скорее тягостное. Однако, судя по всему, создать такое тягостное впечатление — не только входило в намерения автора, но и было чуть ли не основной, главной его задачей.
…общее впечатление от книги скорее тягостное. Чувствуется какой-то безвыходный тупик. Нечем дышать и не на кого автору взглянуть без отвращения.
Там есть ужасные стихи:
О мир, свернись одним кварталом, Одной разбитой мостовой, Одним проплеванным амбаром, Одной мышиною норой.В «Голубой книге» Зощенко, в сущности, развернул и превратил в законченный сюжет это ужасное восклицание поэта. Он сделал так, что вся мировая история вдруг свернулась «одним кварталом», одной коммунальной квартирой. Превратилась в жалкую и ужасную мышиную нору. Или — еще лучше воспользоваться тут классической формулой капитана Лебядкина — в «стакан, полный мухоедства».
Кто бы ни попадал в поле зрения автора — Александр Македонский, Юлий Цезарь, Люций Корнелий Сулла, персидский царь Камбиз, сын великого Кира, — перед нами отнюдь не житие и даже не бытие, не историческое существование, но лишь — «жизни мышья беготня».
Конечно, Зощенко был далеко не первым и уж тем более не единственным писателем, намеревавшимся «разбить» традиционный подход к исторической теме. В русской (да и в мировой) литературе существует давняя традиция изображения исторических событий в сатирическом, пародийном смысле, снижающем, убивающем всю их привычную торжественность. Чтобы далеко не ходить за примерами, назову лишь «Историю города Глупова» Щедрина, «Историю государства Российского от Гостомысла…» А. К. Толстого, «Левшу» Лескова. Из современников Зощенко в той же художественной традиции с блеском работали Е. Замятин («Блоха», написанная по мотивам лесковского «Левши») и М. Булгаков («Иван Васильевич»).
Но Зощенко внес в эту традицию нечто принципиально новое. Он намеревался разбить не только эстетику традиционного читательского подхода к исторической теме, но и ее философию. Он не хотел, чтобы историческая часть выглядела в его книге торжественно, потому что совершенно намеренно решил всю мировую историю представить «одной мышиною норой». Зощенко хотел сказать своему читателю: Смотрите! Вот она — история! Та самая, которую вы изучали в гимназиях и университетах. Не думайте, пожалуйста, что это мой герой, несчастный потомок капитана Лебядкина, увидел ее такой. В том-то и ужас, что вот такая, какой вы ее здесь видите, — такая она и была!
6
Я начал с утверждения, что больше всего на свете писателю Михаилу Зощенко недоставало понимания истинного масштаба и смысла его труда. Тут судьба сыграла с ним самую скверную шутку из всех, какие только она может сыграть с писателем. Постигшая его неудача заключалась не только в том, что это был «Свифт», которого «приняли за Аверченко», но еще и в том, что этого «Свифта» всю жизнь упорно причесывали и гримировали «под Аверченко», а иногда даже довольно искусно и небезуспешно превращали в Аверченко. Мало того: вынуждали его в добровольно-принудительном порядке самому выдавать себя за Аверченко, притворяться «Аверченкой».
Чтобы как можно нагляднее продемонстрировать, как именно это происходило, мне придется сделать небольшое отступление.
Начну с того, что напомню читателю один зощенковский рассказ. Не какой-нибудь там выдающийся, а самый что ни на есть рядовой. Из числа тех, которые сплошь и рядом публиковались им под рубрикой «Фельетоны».
И тема у этого рассказа нельзя сказать, чтобы такая уж крупная. Вполне фельетонная тема.
Строго говоря, это даже и не фельетон, а просто — зарисовка. Дословная, так сказать, запись беседы, как бы случайно подслушанной автором.
Беседу эту вели между собой пациенты, дожидающиеся в поликлинике своей очереди на прием к врачу.
Один такой дядя, довольно мордастый, в коротком полупальто, говорил своему соседу:
— Это, говорит, милый ты мой, разве у тебя болезнь — грыжа. Это плюнуть и растереть — вот вся твоя болезнь. Ты не гляди, что у меня морда выпуклая. Я тем не менее очень больной, почками хвораю…
Вдруг одна ожидающая дама в байковом платке язвительно говорит:
— Ну что ж, хотя бы и почки. У меня родная племянница хворала почками — и ничего. Даже шить и гладить могла. А при вашей морде болезнь ваша малоопасная. Вы не можете помереть через эту вашу болезнь.
Мордастый говорит:
— Я не могу помереть! Вы слыхали? Она говорит, я не могу помереть через эту болезнь. Много вы понимаете, гражданка!..
Гражданка говорит:
— Я вашу болезнь не унижаю, товарищ. Это болезнь тоже самостоятельная. Я это признаю. А я к тому говорю, что у меня, может, болезнь посерьезнее, чем ваши разные почки. У меня — рак.
Мордастый говорит:
— Ну что ж — рак, рак. Смотря какой рак. Другой рак — совершенно безвредный рак. Он может в полгода пройти.
От такого незаслуженного оскорбления гражданка совершенно побледнела и затряслась. Потом всплеснула руками и сказала:
— Рак в пол года! Видали! Ну, не знаю, какой это рак ты видел. Ишь морду-то отрастил за свою болезнь.
Диалог — что говорить! — впечатляющий. Но не более чем другие, столь же выразительные беседы, которые обычно ведут между собой зощенковские герои — не только в больницах, поликлиниках и амбулаториях, но и в других каких-нибудь учреждениях. В магазинах, в трамваях, в своих коммунальных кухнях, наконец.
Нет, яркостью и выразительностью реплик, всеми этими милыми любезностями, которыми обмениваются здесь зощенковские персонажи, эта маленькая зарисовка от других зощенковских рассказов и фельетонов не отличается.