Эти господа
Шрифт:
— И хохуля себя хвалит, даром, что воняет! — огрызнулся Мирон Миронович, отскакивая от графа на добрый шаг.
— А-а-а! — зашелся криком граф и посинел.
Мирон Миронович выскочил из номера, граф бросился вслед за ним, догнал и ухватил его за пиджак. Придерживая полы пиджака, Мирон Миронович поволок за собой графа, а граф упирался, и лицо его надувалось, как индюковый зоб. Четыре кулака забарабанили в сорок восьмой номер, Сидякин распахнул дверь и строго спросил:
— Почему без доклада?
— Имею честь принести жалобу! — выпалил граф.
— Да пошли ты его подальше! — сказал Мирон Миронович Сидякину и толкнул графа локтем в бок. — Всяк сверчок знай свой шесток! — и он захлопнул перед графским носом дверь.
3. ГЕРОИНЯ РОМАНА
В желтом, достающем до пят пальто, красной вязаной шапочке, Кир вертел головой и напоминал попавшего в силок щегла. Перешивкин хотел взять сына за подбородок, но он спрятал подбородок в воротник, отступил на шаг и сказал:
— Дашь гривенник?
— Дам!
— Побожись!
— Ей-богу!
— Мутерхен ходила… — начал Кир и отступил еще, на шаг… — ходила ночью к комиссару!..
— К комиссару! — воскликнул учитель и встал, отпугнув сына еще на два шага. — Ты не врешь?
— Я не спал! Я боялся один!
Перешивкин был оскорблен: жена обманывала его под самым носом, об этом, наверное, знали соседи, знала вся Евпатория, его имя трепали по всем углам, а он и не подозревал. Он заскрежетал зубами, обратив в бегство сына, и дернул себя за волосы, пришпоривая мозг, который лежал в черепе холодной массой. С натугой он рассудил, что все складывается к лучшему: он уедет с Ирмой, жена останется с Трушиным, все обойдется без ссоры, а, главное, за ним, Перешивкиным, не будет вины. Такое положение сперва его обрадовало, он весело прошел шагов пятьдесят, но новая мысль понизила его настроение: если так случится, он не будет героем в Москве, и никто в Евпатории не скажет о нем ни слова. Он вернулся к скамейке, сел, и тут воочию представил, что покинул дом, а в доме живет Трушин, спит на двуспальной кровати, пьет кофе из кружки, рвет виноград со старой лозы, играет с «Королем» и смеется над чудаком, оставившим все это в его пользование. От злобы у Перешивкина свело челюсти, он зажмурился, и мозг его, как губка, набухал желчными словами, которые он собирался сказать Амалии Карловне. Торжествуя, Перешивкин предвидел, что она испугается, заплачет, упадет на колени, а он, призвав в свидетельницы Ирму, назовет жену падшей и оттолкнет ногой. Перешивкин достал из кармана расческу, рвал расческой волосы и сжимал ее, как кинжал.
— Ники! — крикнула Амалия Карловна из окна. — Я готовила кофей!
— Я не хочу!
Амалия Карловна приложила раза два носовой платок к глазам, но видя, что это не трогает мужа, с мольбой взглянула на свою бывшую соперницу.
— Мосье Перешивкин! — спросила Ирма. — Почему мы сегодня не в духе?
— Страдаю головной болью!
Амалия Карловна принесла воды, разбавленной уксусом, намочила тряпочку, положила ее на клеенку, и Ирма помогла забинтовать голову учителя. Неуклюже разыгрывая больного, Перешивкин стонал, благодарил женщин за заботу, а желудок его урчал.
— Придется отложить наш суарэ! — сказала Ирма.
— Зачем откладывать? — тихо возразил Перешивкин. — Завтра я буду в полном здоровьи!
— Да, — обрадовалась Амалия Карловна, — но «Король»!
— «Король»? — переспросил Перешивкин и, схватившись рукой за компресс, приказал: — Давайте нож!
Покачиваясь, он прошел в ванную комнату, нащупал в темноте бутылку домашней настойки (она стояла рядом с бутылью зеленой краски) и, вытащив из горлышка обмотанную пробку, выглотал всю вишневку. Он вымыл руки под краном, выполоскал рот и вышел, — свирепый и непомерный.
Свинье было три года, при малейшем движении она испытывала одышку, и ей опротивели ее двести двадцать кило мяса и жира. Она не выносила солнца, теплой земли, вертлявого фокстеррьера и любила тенистую помойку. Здесь она погружалась в полусон, видела себя розовым поросенком, который бегал по деревне и подрывал пятачком кусты. Она ощущала на языке вкус сладких личинок, соленых червей и горьких жуков. Когда ее заперли в сарай и перестали кормить, свинья, как героиня романа, которой уготован трагический конец, вспомнила о черноспинном деревенском борове. Она пережила встречи у колодца, апрельскую страсть, материнское счастье, и эти воспоминанья были ей приятны, как полное жирных помоев корыто. Два года ее мир был ограничен садом, ей опостылели покрытые гравием дорожки, перешивкинские сандалии и сам Перешивкин, обращающийся с ней, как с королем, который обожает почести и лесть, а не как со свиньей, которая любит теплый закут и свежую подстилку. Не взлюбив Перешивкина, она возненавидела всех людей, и в этом ее нельзя винить, потому что она была обыкновенной свиньей, склонной к человеконенавистничеству.
Амалия Карловна поставила на землю таз, отперла замок и открыла дверь сарая. Положив нож за пазуху, Перешивкин вошел в сарай и наклонился к свинье, лежащей на левом боку.
— Ваше величество! — сказал он, стал гладить свинью и чесать ей пальцами под горлом. — Ки-ки-ки!
Ирма, одетая в белый халат Амалии Карловны, не решалась войти в сарай, сзади нее юлил Кир, за Киром прыгал и лаял фокстеррьер.
Перешивкин хотел повернуть свинью на правый бок, подсунул руки под ее лопатку, приподнял, но она с’ехала и плюхнулась на тот же бок.
— Сволочь! — оказал Перешивкин и ударил ее носком сандалища.
Свинья хрюкнула, пытаясь опереться на ноги, чтоб уйти из сарая, где ей мешали лежать и грезить. Но едва она привстала, Перешивкин схватил ее за ноги, рванул к себе, — и свинья брякнулась на правый бок. Голова ее подскочила, как мяч, живот белым студнем расползся по земле, передняя левая нога, хрустнув, повисла. От боли свинья заурчала, ощетинилась и ляскнула зубами.
— Скорей! — крикнул Перешивкин, наваливаясь на свинью.
Амалия Карловна оттянула за уши свиную морду к земле, Ирма села на зад свиньи, Кир придавил коленями задние ноги. Свинья рвалась, визжала, как ржавая пила, и мочилась.
Учитель вынул из-за пазухи нож, нащупал сердце «Короля» и, что есть мочи, всадил клинок:
— Ку-ку-ку, ваше величество!
Свинья вздрогнула, почувствовала, что ее тело сплющивается, и сердце, как тесто, выдавливается наружу. Она хотела вздохнуть, но горло было наглухо заткнуто кровяной пробкой, — свинья хрюкнула и с хрюканьем выпустила последний вздох. Перешивкин вытащил нож, хлынула кровь, Амалия Карловна подставила таз, черпала из таза горстями кровь и, поливая свинью, растирала кожу. Чуя кровь, фокстеррьер метался по сараю, лаял и, получив пинок от Кира, заскулил. Один журавль безучастно относился к смерти «Короля», стоял на крыше в академической позе и вертел головой, прислушиваясь к вышине. На севере показалась точка, выросла в треугольник журавлей, и они, курлыкая, поплыли над головой журавля. Он вытянул шею, взмахнул крыльями, полетел и закричал:
— Кюрр! — Набрал в грудь ветра, солнца и повторил: — Кюрр-кюрр!
Кир увидел, заплясал от злобы и бросился к отцу:
— Журавль! Жур!..
Перешивкин вышел из раскаленного сарая (выпитая на пустой желудок вишневка ударила в голову), и вдруг лоза сошла с распятья, зашевелила ветвями, на которых, как капли крови, висели незрелые ягоды. Акации подняли острые руки и, путаясь в зеленых подолах, шагнули на учителя, а за ними, шепелявя, шмыгнули проклятые карлики — абрикосовые деревца. Собственный дом Перешивкина превратился в желтый гробище, собственная жена — в желтую смердящую утопленницу, собственный сын — в желтого херувима, слетевшего с потолка евпаторийской церкви. Перешивкин почувствовал, что он — глиняный памятник, стоящий у своей могилы, и ноги его по колени погружены а ледяную землю.
— Немец-перец-колбаса! — заорал учитель на Кира и покачнулся, хватаясь руками за напиравшую на него акацию. — Тухлая капу-уста!
4. ЛЮБИТЕЛИ ЕВРЕЕВ
— Вот народец пошел, прямо беда! — проговорил Мирон Миронович, внедряясь в кресло, — И все деньга и деньга!
— В эпоху классовой борьбы появляются рвачи! — сказал Сидякин, сняв очки и играя ими.
— Вот оно словечко-то! Рвачи! Прямо скажу: Федор Никифорович Плевака тебе и в сподручные не годится! Эдак одним словечком садануть по башке! Дар божий!