ЖАНРЫ

Евреи в русской армии: 1827—1914
Шрифт:

Глава VII. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ЛЕГЕНДЫ: ОБРАЗ ЕВРЕЙСКОГО СОЛДАТА В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Картина службы евреев в русской армии, представленная в предыдущих главах, будет неполной, если мы оставим вне поля зрения немаловажный вопрос: почему в культурном сознании легенда о несовместимости евреев и русской армии оказалась такой устойчивой? Неужели вся ответственность лежит на черносотенной публицистике и второсортных образцах охранительной литературы, вроде Крестовского? Обратимся к текстам, появившимся во второй половине XIX — первой четверти XX в., центральной фигурой которых был еврей-солдат. Забегая вперед, заметим, что в подавляющем большинстве авторы этих текстов, при всем их напряженном внимании к военным сюжетам, ставили перед собой совершенно иную задачу, порой ничего общего не имеющую с интересующей нас темой. Как это ни парадоксально, но у русско-еврейских, да и у русских писателей еврей в русской армии — это метафора, в наименьшей степени соотносимая с реальным еврейским «нижним чином». Поразительно, что именно этого обстоятельства не заметили профессиональные историки.

В самом деле, произведения о еврейском солдате занимают выдающееся место в творчестве русско-еврейских писателей. Представить себе русско-еврейскую литературу без рассказов Осипа Рабиновича или Григория Богрова о еврее и армии немыслимо. Есть некая закономерность в том, что в начале и в конце «классического периода» русско-еврейской литературы рубежа XIX–XX столетий стоят «Штрафной» Рабиновича и «Конармия» Бабеля. С другой стороны, у тех русских писателей, кто обращался к еврейской теме, военные сюжеты также оказывались на первом месте. Невозможно представить себе образ иудея в русской литературе без матроса Исайки, скрипача Сашки, отслужившего на русско-японском фронте, или военврача Гурвейса. Именно поэтому беллетристика, повествующая о судьбе еврейского солдата в русской армии, оказалась среди источников, на которые по сей день опирается историография как на материал несомненного правдоподобия{1050}.

Мы также должны учитывать, что патриархи еврейской историографии — Семен Дубнов, Юлий Гессен, Саул Гинзбург — были жадными читателями русско-еврейской литературы{1051}. Художественные образы еврейского солдата стали неотъемлемой частью общественного сознания, в рамках которого сформировалось историческое мышление Дубнова и Гессена{1052}. Тем более важно указать на компонент литературности, точнее — легендарности, присущий этому историческому мышлению.

Разумеется, и русский и еврейский читатель, обращаясь к рассказам таких писателей, как Никитин или Бен-Ами, понимал, что имеет дело с особой литературно-художественной трактовкой темы «Еврей и армия». Однако чем популярнее и ярче было то или иное произведение, тем реже возникал у читателя вопрос о том, насколько изображенная в нем художественная реальность соответствует реальной действительности. Между тем для историка этот вопрос важнейший. Поэтому в настоящей главе мы попытаемся понять, что же представляет собой образ еврея-солдата в русско-еврейском литературном дискурсе и почему столь важной оказалась военная тема для русско-еврейских писателей. Мы ответим на вопрос, каким образом в еврейском национальном мышлении под влиянием беллетристики сложилась некая устойчивая легенда, своего рода расхожий штамп еврейского солдата, и можно ли опираться на русско-еврейскую мемуаристику и художественную литературу как на исторический источник, дающий адекватное представление о еврейском солдате в русской армии.

В основе нашего подхода лежит одно немаловажное допущение. Мы рассматриваем представителей русской и русско-еврейской литературы как объединенных принципом языкового (русский язык) и тематического (еврей в армии) единства{1053}. Это допущение продиктовано сложной и до сих пор не решенной проблемой интеракции между русской и русско-еврейской литературой{1054}. Вводя такое допущение, мы снимаем с себя необходимость решать в каждом конкретном случае, представителем какой литературы выступает тот или иной автор. Наконец, некоторым юдофобским произведениям на ту же тему мы посвятили вступительную часть предыдущей главы.

Философ — просветитель в солдатской шинели

Первым в ряду рассматриваемых произведений стоят два классических произведения выдающегося русского еврейского публициста Осипа Рабиновича (1818–1869){1055}. Читатели и литературные критики восприняли его рассказы «Штрафной» и «Наследственный подсвечник» (с них, по сути, начинается история большой русско-еврейской литературы) как доподлинно верное описание кошмаров николаевской рекрутчины. По словам мемуариста, в еврейских домах рассказ «Штрафной» воспринимался как повествование о реальном герое в реальных обстоятельствах. Его читали вместо пасхальной аггады, отмечали упомянутый в тексте день рождения штрафного солдата и, словно газетную передовицу, устно переводили рассказ на идиш для не знающих по-русски{1056}. Читатели-современники не заметили, что Осип Рабинович вовсе не интересовался армией, он ставил перед собой совершенно иную цель — а именно воплотить в художественных образах основные пункты своей идеологической программы.

Штрафной солдат нигде не проговаривается о программе Хаскалы (идеологии еврейского просвещения и ассимиляции), но все, что он рассказывает о своих современниках — евреях черты оседлости, оценивается с ее позиций. Важнейшие темы, которые просветитель-маскил Осип Рабинович разрабатывает в своей публицистике, в «Штрафном» излагаются от имени еврейского солдата{1057}. Штрафной солдат выступает язвительным критиком хасидизма, несущего еврейским массам преклонение перед всевластными цадиками, невежество и самые мрачные предрассудки (40–43). Во-вторых, в самых резких выражениях штрафной высмеивает отсталую систему традиционного еврейского образования, с ее «полудиким» хедером, «чуждым всякому здравому смыслу» меламедом и тщедушными детьми (46–47). В-третьих, штрафной говорит о сопротивлении еврейской массы новым просветительским идеям. «Партия просвещенных», о которой рассказывает штрафной, пыталась было ввести начатки нового образования, но уступила всемогущей «партии хасидической», пользующейся всевозможными запрещенными приемами{1058}. В-четвертых, штрафной солдат рисует общую картину еврейского бесправия, причем тема рекрутских недоимок, их накопления, неспособности еврейских обществ эти недоимки покрыть, оказывается не более чем одной из деталей этой картины. Другие, не менее важные ее детали — удаление евреев из сел и деревень, ограничение в некоторых промыслах, ущемление прав на жительство (24). Рекрутчина — только одно из проявлений неравенства евреев перед законом. Именно это неравенство провоцирует укрывательство и другие злоупотребления еврейских обществ. Действительно, рассуждает штрафной, что требовать от еврея любви к армии, если он лишен всех привилегий по службе? Штрафной солдат, таким образом, — это рупор просветительской критики, обращенной против традиционного еврейского уклада и ограничительных государственных законов{1059}. Разумеется, положительной стороной этой критики должна была стать программа постепенного «слияния» еврейской и русской культур.

Эта программа широко развернута в другом важном произведении Рабиновича — «Наследственный подсвечник»; в «Штрафном» лишь намечены ее общие черты. Разумеется, в основе критики штрафным солдатом традиционного и замкнутого еврейского общества лежит идея культурной ассимиляции, восходящая в конечном счете к сочинениям немецкого философа-просветителя Моше Мендельсона (1729–1786), основоположника еврейского Просвещения{1060}. Ради этой идеи и написан первый рассказ Осипа Рабиновича. Можно без натяжки утверждать, что все темы бесед рассказчика и штрафного солдата Рабинович в той или иной форме развил в своей публицистике — статьях и очерках, опубликованных в «Рассвете». Но зачем Рабиновичу солдат? Почему он выбирает не просвещенного купца 1-й гильдии, не русско-еврейского журналиста или врача, а именно солдата?

Как раз в этом и состояла своеобразная «хитрость» автора. Он вложил весьма полемичную маскильскую критику и позитивистскую программу в уста героя, который уже самим своим положением вызывает сочувствие. Одно дело, когда такого рода программа преподносится от имени еврея, обласканного фортуной: какого-нибудь преподавателя Житомирского раввинского училища, просвещенного купца или «ученого еврея», состоящего при губернаторе{1061}. И совсем другое дело — когда эта программа вложена в уста пожилого человека, бывшего кагального, потерявшего все: положение, семью, достаток, репутацию, наконец свободу — и на склоне лет отданного за общинные недоимки в солдаты. Рассказчик (alter ego Рабиновича) полагает, что точно так же, как он сам с наивным любопытством просветительского «естественного человека» слушает своего собеседника — штрафного солдата — и верит каждому его слову, так же воспримет его героя и читательская аудитория.

Действительно, штрафной, как и любой другой пятидесятилетний солдат, не может не вызывать чувства сострадания. Особенно если учесть, что он — дважды жертва: как продукт коллективной вины еврейской общины и как жертва николаевского произвола. Не случайно штрафной рассказывает о себе, что «катальный — разбойник или мученик» (23). Из истории его судьбы мы знаем, что он тяготился навязанной ему ролью кагального, ответственного за выполнение рекрутской раскладки, пытался избавиться от этой роли и в конце концов поплатился: за рекрутские недоимки ему самому обрили лоб. Осип Рабинович совершенно справедливо полагал, что жалость читателя к его герою будет априорной, бесспорной и глубокой. Трудно сказать, что раньше пришло в голову автору рассказа: сделать штрафного солдата выразителем идей Хаскалы — или подобрать главного героя таким образом, чтобы маскильская программа в его устах не вызывала сомнений. В любом случае с некоторыми оговорками можно признать, что в рассказе Осипа Рабиновича профессия главного героя выполняет чисто формальную функцию. Старый несчастный солдат нужен только для того, чтобы преподнести читателю маскильскую критику, к которой, учитывая особое положение ее выразителя, нельзя не прислушаться.

Рабинович настолько сосредоточен на рассказах штрафного солдата, что военной обстановке вокруг него уделяет ничтожно мало внимания. Происходящее со штрафным солдатом в армии можно восстановить разве что по мелким деталям, случайным репликам и догадкам рассказчика. То немногое, что мы знаем о штрафном, дает скупую картину его армейской жизни. Попав в армию в возрасте около пятидесяти лет, он был принят в инвалидную команду. Ему с трудом удалось сохранить при себе несколько польских и немецких книг по еврейскому Просвещению, которые однажды привели в неистовство начальника команды, усмотревшего в них крамолу. Судя по случайным обмолвкам рассказчика, военное начальство в городе Z. отнеслось к штрафному не без сочувствия. Во всяком случае, штрафной пользовался «некоторым родом свободы». Ему позволено жить на частной квартире. Судя по бархатной шапочке (ермолке), которую мгновенно заметил наблюдательный рассказчик еще до личного знакомства с главным героем, штрафной сохранил верность еврейской традиции. Работал он при казенном провиантском магазине, причем, судя по тому, что рассказчик ежедневно обнаруживал его сидящим у открытого окна за книгой, работой по военному ведомству его не перегружали (7). Рабинович, между прочим, упоминает, что штрафной общается с другими еврейскими солдатами. В финале «Штрафного» рассказчик застает умирающего главного героя в окружении ухаживающих за ним еврейских солдат — пойманников, которые и составили молельный кворум на похоронах штрафного (73–74). К слову, и здесь Рабинович верен своему замыслу: о ловле пойманников мы знаем несравненно больше, чем об их военной службе. По сути дела, этой информацией исчерпывается наше представление о пребывании штрафного в армии. Мы даже не можем более-менее точно определить, где именно происходит действие рассказа. Тем не менее очевидно, что для тех целей, которые преследует Осип Рабинович, местопребывание штрафного и в целом армейский контекст его судьбы играют совершенно второстепенную роль. Гораздо важнее круг идей, носителем и, скорее, защитником которых оказывается штрафной и которые сближают штрафного и самого автора.

Поделиться с друзьями: