ЖАНРЫ

Евреи в русской армии: 1827—1914
Шрифт:

Для Никитина, крестившегося в детстве, и Богрова, принявшего крещение в зрелом возрасте, противопоставление еврейских реалий русским несет, кроме всего прочего, еще и религиозный отпечаток. Похоже, Никитин, как и Богров, использует это противопоставление, чтобы оправдать собственный уход в православие. Как и Богров, Никитин ищет в художественном творчестве самооправдания. В этом же религиозном контексте, вероятно, нужно рассматривать и критику еврейского местечкового мира у Никитина: чем уродливей отношения в традиционной еврейской среде, тем убедительней решение рассказчика (и автора) навсегда порвать с этой средой. Совершенно новый смысл приобретает в этом контексте и описание издевательств над кантонистами. Чем ярче описаны мучения кантонистов, сопротивляющихся крещению, тем более оправдан переход Кугеля в православие. Мучения кантониста Кугеля призваны задним числом оправдать антиеврейское брюзжание. Другое дело, что у Никитина не хватает смелости признаться в сделанном шаге, хотя он почти о нем проговаривается.

Так случается в эпизоде с приходом Кугеля к хасидскому цадику. Я не оспариваю возможность такого прихода, несмотря на то что приход еврейского просветителя-отца к цадику, воплощающему центральную фигуру еврейской мистической традиции, абсурден и художественно никак не оправдан. Более того: эпизод у цадика — квинтэссенция всех противоречий рассказа, запечатленная в стиле. Дело в том, что баал-шем, напутствуя мальчика, говорит с ним устами православного священника и уж никак не хасида. «Будешь лихой солдат»; «только в нашей святой вере сила»; [когда передает мальчику талисман] «пока будешь носить — будешь достоин обетованной земли, а как только снимешь… только ад, кромешный ад твой удел!» (181–182, курсив мой. — Й. П.-Ш.).

Несмотря на библейские аллюзии, вся метафорика этого, с позволения сказать, «хасидского» монолога — нечто прямо противоположное ключевым понятиям иудейской традиции. Хасидский цадик мог упомянуть обретение мальчиком в награду за верность иудаизму места в будущем мире (олам ха-ба). Он мог напомнить о необходимости даже в армии соблюдать еврейскую обрядность (шомер мицвот). Есть много других напутствий и благословений, которые Никитин мог бы использовать — или стилизовать (как, скажем, это делает в финале рассмотренных рассказов Осип Рабинович). Вместо этого Никитин использует лексику из иной религиозной традиции. Метафоры «земля обетованная», «наша святая вера» и особенно запугивание адом (столь органичные в православной традиции) совершенно чужды духу традиции иудейской, не знакомой с идеей ада (гееном) как пенитенциарного учреждения. Приведенное выше благословение звучит, скорее, как напутствие священника, возлагающего на жиденка-кантониста нагрудный крест, чем на речь хасидского старца. Знаменательнейшая проговорка Никитина означает, что его рассказчик слышал эти слова, но не решился открыть их подлинный источник{1087}. Таким образом, никитинский Лев Кугель — противоречивая фигура крещеного кантониста, человека сломанной судьбы, стыдящегося как своего еврейства, так и своего обращения в православие и мучительно пытающегося оправдать себя в собственных глазах{1088}.

Ловчики из Гете

Живучесть «черной» легенды о еврейской рекрутчине объясняется не только особой популярностью русско-еврейских произведений на эту тему и не только попытками русско-еврейских писателей представить собственные идеологические манифесты как некое отражение исторической действительности. «Черная» легенда о рекрутчине стала нераздельной частью исторической памяти русского еврейства еще и потому, что литераторы, обращавшиеся к этой теме, прилагали особые усилия, чтобы представить художественную действительность своих произведений как доподлинную и неоспоримую реальность. Чем глубже был вымысел, тем настойчивей литератор убеждал публику в том, что все, у него описанное, — чистая правда. В этом отношении пример Бен-Ами (букв.: «сын моего народа», настоящее имя — Хаим Мордехай Рабинович, 1854–1932) особо показателен.

Рассказ «Бен-Юхид» появился в двух первых номерах «Восхода» за 1884 г.{1089} Жанровое определение «быль из времен ловчиков» (курсив мой — Й.П.-Ш.), подчеркивающее несомненную достоверность событий рассказа, входит частью в название. Намерение рассказать о том, что действительно было, Бен-Ами подкрепляет и древнееврейским эпиграфом к рассказу: «Z’khor yemot olam, binu sh’not dor va-dor, she’al avikha ve-iaggedkha, z ’kenekha ve-yomru lakh» («Помни дни прошлого, думай о годах поколений, спроси отца — он расскажет, стариков спроси — и они скажут тебе», Вт. 32:7). Иными словами, все, что поведает сейчас читателю Бен-Ами, — несомненная правда; более того, эта правда является всеобщим достоянием. В этом, как бы говорит Бен-Ами, нетрудно убедиться: достаточно спросить еврейских стариков или родителей читателя-современника, к которому обращается Бен-Ами.

Первая часть рассказа действительно настраивает читателя скорее на бытописательный очерк, чем на вымышленную реальность. Бен-Ами подробно описывает семейство реб Нухима, содержателя придорожного шинка в Подольской губернии. Детали быта еврейского семейства, интерьер шинка, взаимоотношения реб Нухима с проезжими чумаками описаны с предельной точностью. Как заправский этнограф, описывает Бен-Ами и традиционный уклад жизни семейства: он неспешно разъясняет смысл еврейских благословений, ежедневных ритуалов, постов и праздников. Этнографическая линия не ослабевает с появлением в рассказе главного героя — Трателя Шраги, единственного и долгожданного сына в многочисленном семействе реб Нухима. Подрастая, мальчик подхватывает комментирующий тон рассказчика. Он сам объясняет родителям, как следует понимать и выполнять традиционные еврейские заповеди, чем приводит родных в умиление и восторг. Бен-Ами искусно манипулирует читателем: настроившись на правдоподобие бытописательного очерка, мы не замечаем, что автор незаметно подменяет его романтической легендой, восходящей к Гете. Не заметили этого ни читатели — современники Бен-Ами, ни историки, ни литературные критики.

Для сюжета рассказа «Бен-Юхид» («единственный сын», др. — евр.) Бен-Ами использовал знаменитое стихотворение Гете «Лесной царь» (Erlk"onig). При сопоставлении рассказа Бен-Ами и стихотворения Гете оказывается, что Бен-Ами заимствовал у Гете и сюжет, и образную систему, и романтический гротеск, и метафорику. Дрожащий от страха и ужаса перед ночными видениями маленький мальчик из «Лесного царя» — это Тратель Шраги, маленький и слабый сын реб Нухима. Бен-Ами использует все мыслимые эпитеты сентиментально-романтической топики, чтобы изобразить хилого, хрупкого, малоподвижного ребенка (1: 156, 161; 2: 155). Как и ребенок у Гете, Бен-Юхид — дитя-философ, способное грезить наяву, воспринимающее природу как олицетворение особых трансцендентальных и угрожающих ему сил (1: 132). У Гете всадник мчит вместе с седоком-ребенком через обступивший их со всех сторон лес. Но гетевский ребенок не видит леса — он видит мчащегося за ними лесного царя, который вот-вот выхватит детеныша из рук всадника. Страх перед ожившей природой Бен-Ами заменяет страхом Шраги перед ловчиками — катальными посланниками, безжалостно отрывающими детей от родителей. Страх перед ловчиками — абстрактно-романтический, лишенный до поры до времени реальной опоры — поглощает все естество Шраги. Бен-Ами пишет: при одной мысли о ловчиках «мальчик затрясся» (2: 136–137), его обуял «леденящий страх», «холодный ужас» (2: 152–153). Его наяву среди бела дня преследуют призраки — скелет мальчика Исрулика, пойманного ловчиками и отданного в солдаты (2: 150). Ловчики у Бен-Ами выполняют ту же функцию, что Лесной царь: они воплощают романтическое зло. Они пугающе грубы, кровожадны и не знают пощады к детям (2: 136, 146, 152, 155).

Как и у Гете, в финале рассказа «Бен-Юхид» призраки пересекают рубеж между романтическим видением и реальностью и воплощаются. В шинок к реб Нухиму приезжает реб Берил с запиской от друга реб Нухима, резника из Вархивки. Последний предупреждает семейство реб Нухима, что ловчики собираются отнять у него сына и сдать в рекруты, поэтому единственный выход спасти мальчика — симулировать его смерть. Дрожащего от страха Шраги укладывают на пол посреди шинка и накрывают талесом. Ловчики — здоровые и грубые евреи в сопровождении мелкого русского чиновника — наталкиваются на траурную сцену. Поживиться им нечем, ловчие удаляются с пустыми руками. Опасность миновала — мальчик может подниматься. У Гете в финале тема избавления от страха дана с особым динамизмом:

Erreicht den Hof mit Miihe und Not In seinen armen das Kind war tot{1090}. (Ездок погоняет, ездок доскакал — В руках его мертвый младенец лежал. — Пер. В. Жуковского.)

Точно так же решен финал в рассказе «Бен-Юхид»: «Теперь встань, мой сын, опасность миновала… Не бойся, мой сын, сокровище мое. Его лицо тихо и спокойно, на устах кроткая улыбка, а душа покоится там, где уже действительно еврею не грозит никакой опасности» (2: 156). У Бен-Ами, как и у Гете, ребенок погибает, задушенный собственным страхом перед охотником на детей, олицетворенным в призраке Лесного царя (Гете) или ловчиках (Бен-Ами).

Романтическая топика рассказа «Бен-Юхид» в принципе отрицает возможность встречи между евреем и армией. «Бен-Юхид» представляет интерес как второстепенная русско-еврейская вариация на тему немецких романтиков, но никак не может соответствовать своему названию «быль времен ловчиков». Гете нужен Бен-Ами для того, чтобы на его натурфилософском языке высказать мысль: еврейский мальчик и служба в армии — вещи несовместные.

Врачу, исцелися сам

Два рассказа, появившиеся в конце XIX в. — повесть Мачтета «Жид»{1091} и рассказ Станюковича «Исайка»{1092}, — представляют особый интерес в контексте рассматриваемой темы. Во-первых, потому, что оба произведения обозначают решительный поворот русской литературы к филосемитской трактовке еврейской темы{1093}. Во-вторых, потому, что оба рассказа — центральные произведения на еврейскую тему в творчестве обоих писателей. Тем более знаменательно, что для них военный сюжет оказался ключевым. В-третьих, Станюкович и Мачтет — два крепких бытописателя-реалиста, прекрасно владеющих своим материалом, как военным, так и еврейским. У Станюковича описан еврей-моряк, у Мачтета — еврей-военврач. Обратимся к анализу этих рассказов и посмотрим, как их герои ведут себя в армии.

Поделиться с друзьями: