Евреи в русской армии: 1827—1914
Шрифт:
Как раз наоборот: если, повторюсь, этот документ действительно касался евреев и подразумевал их постепенное приобщение к «официальной народности» через разъяснение преимуществ христианства, то он важен прежде всего как часть дискурса русского просвещенного абсолютизма, вызвавшая энергичное противодействие еврейской общины. И дело не только в том, в каком ряду указов, направленных на преобразование русского еврейства, рассматривать секретное николаевское распоряжение, а еще и в том, как на него отреагировали сами евреи, и в том, какова его дальнейшая судьба. Как оказалось впоследствии, судьба этого распоряжения во многом зависела от взаимодействия еврейской общины и солдат-евреев, с одной стороны, и еврейской общины и военно-государственной администрации — с другой. Перед нами — интенсивнейший русско-еврейский диалог, в котором далеко не всегда последнее слово оставалось за государством и его порой весьма сомнительными интенциями в отношении евреев. Однако нельзя утверждать, что только евреи — где подкупом, где настырностью — склонили русских чиновников и военную администрацию к принятию благоприятных для них законов. Результат был скорее некоей равнодействующей между намерениями правительства и усилиями еврейских обществ. Этот результат был равноудален и от целей Николая I, и от пожеланий евреев-ходатаев, обивавших пороги военного ведомства в Петербурге.
В 1828 г. многочисленные жалобы евреев, доходившие и до шефа жандармов, и до Департамента военных поселений Военного министерства, и до Департамента духовных дел иностранных исповеданий МВД, были переданы в Еврейский комитет. Комитет — в составе Якова Дружинина, Петра Кайсарова, Григория Карташевского и Максима Фон-Фока — собрался 1 июня 1829 г. обсудить ходатайства еврейских общин и их протесты против самоуправства местных гарнизонных начальников. Комитет рассмотрел три основные просьбы общин — позволить малолетним рекрутам исполнять обряды веры, не принуждать их к работам в праздничные дни и выделить для них раввинов. Судя по сухим протокольным записям, к соображениям военных начальников комитет отнесся с пониманием. Он, казалось, полностью согласился с разъяснениями, изложенными в рапорте командира смоленского батальона кантонистов. Тот писал, что введение особых привилегий поставит под вопрос успехи евреев-кантонистов в мастерстве, науках и по службе. Поэтому, вероятно, в своих выводах комитет стал на сторону военного ведомства, решив, что все вопросы об исполнении в армии религиозных традиций зависят от местного военного начальства, и только от него{123}. По сути, комитет продемонстрировал скорее беспомощность, чем лояльность, поскольку сами военные начальники в своих донесениях сообщали, что с кантонистами обращаются, нарушая дозволенные уставом правила, и просили соответствующих распоряжений на сей счет.
Более эффективными оказались обращения евреев не в Еврейский комитет, а к представителям государственной администрации (скажем, к коменданту Смоленского гарнизона) и к самому императору. Теперь уже на защиту рекрутов — взрослых и малолетних — встали сами родители. Обращение последних заслуживает внимания:
Благотворный монарх! Воззри от горних мест твоих на сию всеподданнейшую просьбу нашу и других родителей малолетних еврейских рекрутов города Вильна, находящихся в Риге. Мы ничего более не умоляем, как только о том, дабы дети наши не были отторгнуты от исполнения обрядов веры своей и дабы сие было способом укрепления их сердец к усерднейшему продолжению военной службы, ибо не ропщем и на то, что многие родители помянутых рекрутов, прибыв несколько кратко в Ригу, не были допускаемы к детям их для одного лишь свидания. Соблаговолите, Ваше императорское величество, высочайше повелеть, чтобы допустить сданных в рекруты евреев к исполнению обрядов по их вере беспрепятственно и ходить в синагоги для отправления молитвы, а где оных нет, собираться для сей надобности в известном месте, и чтобы определить для них раввинов, какие еврейскими обществами назначены будут, а в субботы и праздничные дни не заставлять их к запрещенным религиею работам{124}.
Одновременно могилевские евреи обратились к командиру смоленского батальона кантонистов, а тот передал просьбу смоленскому коменданту генерал-майору Керну, теперь уже и со своим собственным рапортом. В нем он просил начальство дать распоряжение о том, что же делать с батальонными евреями на Пасху: сажать их за отдельный стол и кормить опресноками, уступив настоятельным просьбам еврейских обществ, или же вовсе отказать, поскольку кантонистов следует и в классах, и в мастерских, и во фронтовом учении содержать вместе с христианами{125}. Обилие ходатайств и жалоб, очевидное смущение, которое они вызвали у военной и гражданской администрации, растущий ворох входящих и исходящих бумаг, бесконечные запросы с мест, разногласия между жандармским корпусом и военной администрацией — все это потребовало немедленных распоряжений сверху, и они, как мы увидим в следующей главе, не заставили себя ждать. Другое дело, что с момента введения рекрутчины у еврейских обществ появилась совсем иная забота — не только о «пленниках» в армии, но и о себе самих — «заложниках» рекрутской повинности.
Николаевские наборы и кагалы
Жестких рекрутских списков в 1827 г. и позже — вплоть до 1834 г. не существовало, и кагальные старосты оказались перед мучительным вопросом: кому брить лоб? По молчаливому согласию было решено отдавать в армию бесполезных, неженатых, малограмотных и беззащитных. В этом смысле еврейские общины мало чем отличались от подлежащего рекрутской повинности православного населения, также пытавшегося отстоять костяк общины — прежде всего кормильцев. Наоборот, детей из многодетных бедных семей, затем тех, кто неспособен нести налоговое бремя, а также холостяков и неугодных, — всех их следовало вносить в рекрутские сказки. Списки составлялись, перелицовывались, из них постоянно кто-то выпадал, кого-то нового вписывали, и логикой этих передвижений была взятка — или ее блистательное отсутствие{126}.
Еврейские общины, где только возможно, использовали рекрутчину как самим Всевышним ниспосланный механизм подавления внутриобщинного недовольства. Регулярные наборы позволяли старостам довольно быстро избавляться от евреев сомнительного, а то и вовсе предосудительного поведения{127}. Практика отдачи в солдаты неугодных евреев и уличенных в дурном поведении стала своеобразным способом самозащиты, безотказно действующим вплоть до военной реформы 1874 г. В этом — одна из причин, по которой местечковые евреи сохранились в нетронутом «просветительской порчей» виде вплоть до последней четверти XIX в. С другой стороны, радикализм еврейской молодежи 1860—1870-х годов отчасти объясняется той мощной инерцией традиционалистского воспитания, которую необходимо было преодолеть всем тем, кто жаждал приобщиться к новым формам образования и культуры.
Двадцать пять лет армейской службы — огромный срок, и местечковый еврей, готовый смириться с судьбой рекрута еще в меньшей степени, чем крепостной крестьянин, прибегал ко всем возможным средствам, чтобы избежать солдатской участи. Старосты обществ спасали в первую очередь родственников, порой приписывали детей и племянников к малоимущим и неспособным постоять за себя семьям — чтобы очередником оказался как раз единственный сын другой семьи{128}. В Бердичеве додумались до того, что подговаривали крестьян, дезертиров и бродяг принимать чужие имена, поступать за то или иное общество в рекруты и потом уходить в бега{129}. Из другого бердичевского донесения явствует, что с момента введения рекрутской службы здесь распространилась особая «эпидемическая болезнь в народе еврейском на пальцы»: как только появлялся в списках рекрут-еврей из относительно зажиточной семьи, так у него местный лекарь вызывал особое воспаление указательного пальца (разумеется, за особую мзду), которое можно было устранить только ампутацией, — и вот уже годящийся в гренадеры еврей освобожден от службы{130}. Но были и совсем иные случаи: когда общины пытались сдать в рекруты тех, кто, казалось бы, должен быть совершенно освобожден от службы по болезни или по инвалидности. Новоиспеченные рекруты тут же оказывались на скамье подсудимых — уже как членовредители. На то, чтобы доказать невиновность рекрутов-калек и чтобы вслед за этим вернуть их обратно обществам — при сильнейшем сопротивлении последних — уходили месяцы и месяцы долгих допросов с привлечением десятков членов их общины, очных ставок и специальных врачебных досмотров{131}. Впрочем, иногда побеждали интересы приемщиков и сдатчиков, заинтересованных в выполнении квоты, и полу-больных оставляли в войсках{132}.
Гнев государственной администрации, обвинявшей евреев в повсеместном уклонении от рекрутской повинности, был обусловлен непониманием важной характерной черты еврейского населения: его подвижности, непременного условия существования мелкой розничной торговли{133}. Становые и губернская администрация пытались взять передвижение купцов и торгующих мещан под полный контроль. В первой половине 1830-х годов для проезда по территории черты требовалось кагальное свидетельство (своего рода удостоверение личности), но после 1836 г. по требованию жандармерии купцы обязаны были выкупать плакатный паспорт (заплатив за него 25 руб.) — по свидетельству уже не пропускали{134}. Ограничение передвижения пагубно сказывалось на хозяйстве местечка: кроме того что росли рекрутские недоимки, неуклонно росли налоговые задолженности еврейских общин. Получался замкнутый круг: государство требовало погашения налоговых недоимок, при этом ограничивало хозяйственную деятельность налогоплательщиков и уменьшало количество здоровых и работающих членов общины, способных эти налоги выплачивать.
В 1840-е годы произошло своеобразное сращение интересов кагальных старост и представителей администрации — тех, кто отвечал за поставку армии рекрутов. Теперь уже сами старосты были заинтересованы любыми способами выполнить квоту, «закрепив» евреев на местах, чтобы те даже не думали никуда отлучаться, предварительно не уведомив общину. В эти годы в качестве «уклоняющихся» в судебных делах упоминаются простые евреи — мелкие ремесленники и мещане, выпавшие на мгновение из-под внимания старост или посмевшие обратиться за годичным паспортом, дающим право передвижения. Обвинения против них свидетельствуют скорее о невероятной, поистине чудовищных масштабов неразберихе, царившей в рекрутских сказках, чем о реальных уклонениях{135}. Несмотря на все несовершенство дореформенного суда, вмешательство судебных инстанций во многих случаях способствовало выяснению истинных обстоятельств дела и ограничивало кагальное самоуправство. Арестованных по ложному доносу «за уклонение» освобождали из-под ареста, как это произошло с Шимоном Литманом, пришедшим за паспортом к катальному старосте и сданным по добавочному призыву в службу{136}, или как это случилось со сбежавшим из тульчинской сборной избы Ароном Беренштейном, не состоявшим на рекрутской очереди{137}.
Несмотря на то что Петербург требовал неуклонного выполнения рекрутской квоты, губернская администрация не одобряла жестокостей по отношению к местному еврейскому населению. На местах было всего очевидней, какой убыток хозяйству приносят рекрутские наборы. Пример тому — разногласия сборщиков и высшей администрации в Подольской губернии. Когда в некоторых местечках евреи попрятали детей, чтобы не отдавать их в армию, действующий заодно со сборщиками подполковник Тимковский приказал заковать стариков, отцов семейств, в кандалы и сдать без зачета. Тут же откуда ни возьмись появилось более семидесяти детей, числившихся в недоимках и готовых для сдачи в батальоны кантонистов. Окрыленный успехом, Тимковский, уставший от нерадивости губернской администрации и, как он выражался, «еврейских козней», просил графа Бибикова позволить ему эту меру — забирать стариков-евреев за недоимочных детей-рекрутов. Бибиков послал запросы другим чиновникам и обнаружил, что барон Корф, в точности выполняя букву рекрутского устава, вообще освободил всех евреев, обучавшихся на фабриках, от рекрутского набора. А генерал-майор Радищев выступал против применения к евреям такой жесткой меры, как бритье лба главам семейств, понимая, что мера грозит полным разорением еврейских обществ. Запугивание «сдам в рекруты без зачета!», санкционированное уставом 1827 г. в качестве острастки уклоняющимся и их укрывателям, осталось надолго, но Бибиков не счел возможным узаконить эту меру устрашения в подвластных ему губерниях{138}.
Страх рекрутчины питал внутриобщинную злобу и подозрительность, а иногда достигал масштабов, доселе в еврейской общинной среде не виданных. Известны два случая, когда составление призывных списков приводило к убийствам. Нашумевшее Ушицкое дело началось с того, что был убит доносчик, писавший жалобы в государственную администрацию на самоуправство старост; по этому делу кроме 80 осужденных впоследствии проходил и был временно заключен в тюрьму хасидский цадик Израиль из Ружина, обвиненный в том, что он якобы дал псак (р’sak, раввинистическое разрешение) расправиться с доносчиками{139}. В Заславском деле подозрение пало на жителей города Заславля: их обвинили в том, что они якобы утопили кагального — тот включил хасидов в списки первоочередных рекрутов{140}. Ни в том, ни в другом случае при самом тщательном расследовании обстоятельств дела вина хасидов не была доказана, но страх и мстительность, доводившая порой евреев до таких жестоких мер, как доносительство на всю общину и преднамеренное убийство, лишний раз свидетельствуют о разлагающем влиянии рекрутчины на еврейские общества.