Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фабула. Монология в двенадцати меридиях
Шрифт:

Череповец, Российская Федеративная Империя, 2093 г.

Так уж вышло, что на том отрезке жизни, который у Димы соответствовал «завершению эпохи воды», а у меня началу развала семьи, мы общались довольно мало. Дело было года два с половиной назад, то есть осенью две тысячи тринадцатого. Он пропадал где-то в Индии, я же погрузился в некий отстраненный тип меланхолии, напоминавший что-то вроде интеллектуальной спячки, а потому демонстрировал задумчивость на фоне общих темпов труда. Нельзя исключать даже и того, что мой организм тогда самостоятельно понизил частоту пульса и температуру тела, не видя необходимости обслуживать вялый мозг согласно штатным нормам расхода. Работал я по инерции, встречи с друзьями приобрели вид, вкус, цвет и запах рутины. Жена уже вовсю жила своей собственной, отделенной от меня барьером молчания, но полнокровной жизнью и непонятно зачем приходила каждый вечер домой. Мы с ней ложились спать, едва обменявшись десятком фраз, и просыпались в разное время, чтобы не испытывать необходимость разговаривать друг с другом по утрам. Надо сказать, что в таком режиме мы прожили вместе еще почти два года, но наш брак был мертв уже тогда, а внешние признаки жизни мы поддерживали в нем каждый по своим причинам. Я искренне любил свою жену, а она до поры до времени не могла решиться на окончательный расход. Как выяснилось позже, моя благоверная все-таки найдет в себе силы собрать вещи и уехать на съемную квартиру, но только с седьмого раза, а в ту пору мы зависли где-то между вторым и третьим разрывом. Злая ирония: постоянные ссоры с женой лишали меня производительных сил, приводя в крайне непродуктивное и депрессивное состояние. Находясь в этом состоянии, я не мог ничего наладить или исправить в отношениях с супругой. Представьте, что уже несколько лет постоянно живете с температурой под тридцать восемь, а единственный способ ее сбить до нормальной – пробежать без остановки десять километров. Вот примерно так обстояли дела и в отношении нашего брака-диббука, который, как и положено всякому упырю, сосал силы в равной степени у нас обоих, но до поры держал цепко.

Описанными выше обстоятельствами объясняется тот факт, что я не помню практически ничего даже о своей собственной жизни того периода, не говоря уже о жизни Мироновской. Я знал, что он увлекся буддизмом, но не сомневался в том, что его смирение, пожелай Дима следовать восьмеричному пути, окажется необыкновенно деятельным и практичным. Если можно представить себе беспокойную медитацию или предприимчивую нирвану, то мой друг, несомненно, стремился именно к ним. Мы не виделись полгода или около того. У нас и раньше случались перерывы, такие тайм-ауты в дружбе. Вокруг моего смятенного товарища всегда роилось множество разного рода людей, что-то типа свиты. В зависимости от сезона, времени суток и доминирующей у Миронова в голове идеи менялись и персонажи, но большинство из них растворялось в прошедшем времени, как в кислоте, так что моя память сохранила только их общие очертания, неясные контуры. Самых близких я в шутку называл апостолами. Они держались дольше других и непременно оставляли новый след на Диминой многоразовой душе, но в конце концов ветер перемен срывал их и уносил куда-то назад и вверх.

Сложно сказать, с кем именно Миронов предпочитал курить гашиш той мрачной осенью, но я прекрасно помню, что ни капли не удивился, увидев на экране айфона его имя и фамилию спустя шесть месяцев после предыдущего звонка. Выяснилось, что он вернулся из Индии, где проходил курс интенсивной борьбы с собой и собирается теперь нанести визит в Кирилловское, на дачу к нашему общему товарищу Антоше Лужковскому, куда и меня тоже звали. Решили непременно ехать вместе, совершая таким образом своего рода хадж в этот загородный храм студенческой дружбы.

Лужковская дача за долгие годы стала для меня странным, полумистическим местом. В самой даче при этом не было ничего сверхъестественного, я бы даже назвал ее вопиюще, неестественно нормальной. Проживало там во всех смыслах положительное Антошино семейство в четырех поколениях плюс две разнополые собаки. Сам же Антоша с женой и детьми гнездовался в Кирилловском исключительно летом, зиму предпочитая проводить на Бали.

Специфическое отношение к летней резиденции Лужковских сформировалось у меня под действием повторяющихся обстоятельств. Я приезжал туда только ранней весной и поздней осенью, тем самым открывая и закрывая загородный сезон. Сам же сезон, то есть лето, я с самого раннего детства проводил неизменно на своей собственной даче в Белоострове. И никакими средствами нельзя было заставить меня покинуть эти пенаты. Белоостров стал моим местом силы, пристанищем, Огигией и Итакой одновременно. Туда я стремился всей душой каждые выходные с мая по сентябрь, там оседал, сливаясь с землей, будто крот, не понятый никем, кроме нескольких дачных фриков, таких же полоумных, как и я сам. Мы формировали когорту, тайное общество, исповедующее веру в то, что по-настоящему счастлив может быть только человек, сидящий ранним июльским вечером на берегу реки Сестры с бутылкой виски и стаканом. Нас было не так уж много, но мы и не стремились вербовать новых адептов. В основном составе отряда дачников-фетишистов состоял, например, уже упомянутый Колюня, а упомянутый Сережа выбрал Белоостров в качестве места постоянного базирования в силу причин экономических. Тяга к природе и гамаку просыпалась у меня каждый год в конце апреля, набирала обороты к середине мая, а потом резко пропадала одновременно с началом осенних дождей. И пусть сугубо бытовые характеристики нашего старого деревянного дома не позволяли комфортно ночевать в его промозглых спальнях уже в августе, только к концу сентября я находил в себе силы наконец-таки побороть пагубное пристрастие к Белоострову и рассмотреть альтернативные варианты досуга.

В силу указанных выше особенностей моей психики попасть к Антоше в гости именно летом мне не удалось ни разу за почти двадцать лет дружбы. Я никогда не был у него в погожий июльский день, когда пламенеет красная смородина, а яблоки еще кислые. Нет. Я приезжал в Кирилловское только в эпоху черноплодки, когда мир уже немножко кончается. Это время всегда тяжелое для меня, время хандры. Сережа в такую пору обычно уходит в мрачный запой и твердит, что он умирает только осенью, а будь в Белоострове всегда июнь, жил бы вечно. Но лето горит, как порох. Кудряшов говорит: «Стоит мне в мае пойти с собакой погулять, как уже октябрь на дворе и вас тут нет никого». А осень такая длинная, какой никогда ее не ощутить, глядя на мир из окна городской квартиры. Время в тех местах мнется и ломается год от года, день ото дня. Я много думал об этом и спаял все мысли в один утробный стих [1] .

1

Вечер пятницы, из электричкиНа перрон сочится народ.Белоостров – конец перекличкиСтарых станций из года в год.В жарком мареве БиржеваяДожирает остаток дня,Изогнулась у самого краяПодстерегает меня.А под дохлой черемухи сеньюБудни нервно сдают пост,Это мост из сейчас в воскресеньеВ мое детство Калинов мост.Асфальтовой линией плавнойСквозь череду летПролегла улица Главная,И главней для меня нет.Перекрестки дорог и случаев,И судьбы каждый год на вес,А здесь все и всегда к лучшему,И отсюда виден лес.А на небе мятежное облакоОтбилось от стада вдруг,Ветер чуть протащил его волокомИ снова пошел на круг.А еще через час и три четверти,Или через семьсот грамм,Стало вдруг сыро и ветрено,Будто море пришло к нам.Издалека об железоКолес поезда лязг и стукКогда черти из ада лезут,Вероятно, такой же звук.А еще через две нольпятулиРазговор сам собой стих,Часы встали и вспять повернули,Нас оставив с собой одних.Время вынуло ногу из стремени,Часовые часов спят,И вот в эту минуту безвременьяМожно с вечностью встать в ряд.

Антошина дача для меня – безотрадное место, куда я приезжаю прощаться с летом. Там едят уже осеннее мясо с привкусом прелых листьев, ходят всегда в резиновых сапогах и куртках, топят баню и разуваются при входе в дом.

Как известно, сентябрьская погода бывает двух типов, которые мне одинаково неприятны. Бывают дни пасмурные и дождливые, честно злые, словно африканцы. Вся эта мерзкая морось, способная навеять тоску даже на слабоумного оптимиста. Что уж говорить обо мне – мрачном меланхолике, который лишь маскируется под сангвиника, стараясь создать социально приемлемый образ своей персоны в глазах окружающих. Другие дни, наоборот, солнечные и холодные. Они отличаются так называемой повышенной прозрачностью воздуха, многократно воспетой поэтами. Эти тоже не милы мне. Они лживо добрые, словно тайцы или индонезы, которые с улыбкой на лице постоянно ищут способ тебя обмануть. Я ощущаю такие дни как насмешку над летом, как попытку природы раздразнить мои воспоминания о таком недавнем июле, когда можно ни о чем не печалясь лежать в гамаке с миской черешни и кальяном.

Тот день, который мы наметили с Димой для поездки в Кирилловское, был дуальным, словно сердце красавицы. Я садился в электричку на Удельной под проливным дождем, а уже в Зеленогорске лицемерное солнце вылезло из-за благородной тучи и блестело теперь на мокрой крыше вокзала обманчиво теплыми бликами. Мы договорились, что Миронов подхватит меня в Зеленогорске и мы вместе продолжим наш путь к месту погребения лета, на Антошину дачу.

Дима по своему обыкновению долго тряс мою руку, улыбался и смотрел в глаза. Калибровал, наверное. Сперва решили зайти в магазин. Лужковские были то ли вегетарианцы, то ли еще какие извращенцы от еды, но с некоторых пор перестали кушать мясо и пить алкоголь. Они утверждали, что пища должна быть благой, то есть сделанной с любовью и без насилия. На практике это означало следующее: меня будут кормить кускусом, тушеными овощами и другой невкусной флорой, если только я сам о себе не позабочусь. Я подумал, что хочу зажарить с любовью пополам большой кусок коровы и съесть его на благо самому себе. Аминь.

В алкогольном отделе случился конфуз. Дима сообщил, что принял очередной зарок – контракт со Вселенной, – строго предписывающий ему полный и окончательный отказ от спиртного. В случае нарушения зарока последствий было бы не избежать. Мироздание накажет. Уууууу. Я не удивился. За последние несколько лет мой друг опутал себя целой паутиной различных зароков и правил. Он отправлял в космос непреложные и ненарушимые обещания взамен на чудеса. При этом меня не покидало ощущение, что там, в эмпиреях, действует что-то вроде арбитражного суда, где можно выиграть дело о нарушении зарока, если суметь найти какую-нибудь лазейку в формулировке. Например, один из Мироновских зароков звучал так: «Если меня сейчас отпустят менты и я не попаду в тюрьму, обязуюсь никогда больше не курить марихуаносодержащие вещества на территории России, кроме тех случаев, когда мне нужно сниматься с более тяжелых наркотиков». Менты Диму тогда отпустили, и он действительно перестал курить, но постоянно задавался разными вопросами. Считается ли JWH марихуаносодержащим веществом? Можно ли покурить в поезде Санкт-Петербург – Симферополь, если знаешь, что до пересечения границы с Украиной не собираешься из него выходить? Казалось, что при наличии на небесах хорошего адвоката можно давать зароки, почти не опасаясь последствий.

Я неожиданно осознал, что на предстоящей вечеринке мне будет просто-напросто не с кем выпить. Какой конфуз! А ведь раньше Миронов умел выпивать. О да! Он делал это истово и беззаветно, словно первый или последний раз в жизни. Много, вдохновенно и однообразно тостовал, а затем, надравшись сверх всякой меры, делал ровно семь шагов на север и падал…

Мы выехали из Зеленогорска около пяти вечера через западные ворота. Дождь окончательно перестал, но полностью забыть его недавнее присутствие не получалось – мир вокруг выглядел болезненно мокрым и блестящим. Миронов сказал, что знает короткий путь до Кирилловского, и мы решили пренебречь банальностью трассы «Скандинавия» в пользу малоизученных сельских дорог.

Диалог не ладился. Взаимно разделяемых интересов у нас отродясь не водилось, мы с первых лет общались только на отвлеченные, общечеловеческие темы. Наши беседы обычно бывали так же абстрактны, как книжка Витольда Гомбровича, которую я пытался читать по пути в Зеленогорск. Попробовал заговорить о своих проблемах с женой, но быстро понял, что Диме это не очень интересно. Нет, он внимательно слушал и даже пытался давать советы, но я видел, что мыслями он далеко. У меня было такое чувство, будто мы с Димой знакомимся заново. Мой друг существовал очень быстро. С ним за две недели происходило столько событий, сколько с другими людьми не случается за год. Это феномен я назвал «необыкновенной плотностью жизни». Дима находился в постоянном режиме метаморфозы, ртутно меняясь чуть ли не ежедневно. Очень часто я ловил себя на мысли, что не виделся с ним всего несколько дней, но передо мной теперь совершенно другой человек. Что уж говорить про полгода. Мы ехали почти молча, обмениваясь малозначимыми словами, которые без малейшего эха полностью растворялись, едва произнесенные. Мы словно принюхивались друг к другу. Я чувствовал себя константной, неким ординаром, относительно которого можно измерить уровень наводнения в Диминой голове. А сам Дима как будто пытался понять, кто же сидит рядом с ним. Есть ли смысл вообще разговаривать с этим человеком?

Только когда мусорный лиственный лес стал сменяться почти карельскими песчаными откосами, я решился спросить Миронова, где же его носило. Общие знакомые сообщали, что он ездил в Индию с целью молчать неделю, сидя на полу в каком-то монастыре. Я поинтересовался, чего это ему в Питере не молчится, и получил короткий ответ:

– Випассана.

– Что за нахрен? Просто сидишь на полу и молчишь, как Герасим?

– Да там вообще не про молчание, бред это все. Я тоже сначала так думал. Когда записывался, ничего про випассану не знал, кроме того, что надо молчать. Вроде как история про мужество и преодоление себя. Оказалось, это история совсем про другое. Там вполне можно разговаривать и даже нужно.

Поделиться с друзьями: