Фантасофия. Выпуск 4. Шпионский триллер
Шрифт:
— Да… да, — покивал он, — теперь скоро.
— У твоих все в порядке. Ты позвонишь им? Сегодня они придут к нам — на девятины. Хочешь, я им сейчас перезвоню, скажу, чтобы сами тебе позвонили? Какой у тебя номер?
— Да, ты… позвони им, успокой. Я… позже сам позвоню.
Потом он действовал как во сне: покинул посольство, поехал в отель, зашел в номер, сел на кровать. Бессмысленно огляделся, не понимая, зачем он здесь.
«Мамы больше нет», — вспомнилось ему. И вдруг острая боль утраты пронзила его беспощадным разрядом молнии, Алексей застонал и, уткнувшись в ладони, разрыдался.
Он проснулся посреди ночи — почудилось, точно кто-то позвал его, окликнув по имени. Алексей сел на кровати, всматриваясь в темноту, оглядел комнату… у порога стояла мама.
Он явственно различал ее в полутьме, но не мог поверить своим глазам. Мама была одета совсем как в том чудесном сне, где ему явилась Богоматерь — пуховая кофта, платок.
— Мама, — тихо позвал он, — мамочка…
Она, улыбаясь в полумраке, тихонько приблизилась к кровати, положила ладонь ему на макушку — Алексей ощутил тепло человеческой плоти. Мама молча погладила его по голове — как часто делала это в детстве, приглаживая непокорные сыновни вихры. Он взял ее ладонь, поцеловал, орошая слезами.
— Спи, сыночек, — донеслось до него, — спи, родной…
И он, откинувшись на подушку, в миг заснул.
Алексей вышел из церкви, где поставил свечку, помолился — все как полагается в таких случаях. Сел в машину и поехал на кладбище.
Стоя возле могилки, долго смотрел на памятник, губы шевелились, читая: «Смирнова Евдокия Николаевна».
— Мама, — прошептал он, — я знаю, что у тебя все хорошо.
Он обвел взглядом окрестности, глянул вверх, на небо, и улыбнулся.
— Ты жди меня, слышишь? Всех нас дождись. Однажды мы придем… я приду, и мы снова будем вместе. Я буду скучать по тебе, мамочка. Но… до поры.
Солнце выглянуло из-за облаков, озаряя светлыми лучами землю. И тут же весело зачирикали пташки. Алексей поправил цветы на могилке и неспешно направился к выходу.
Февраль 2004 г.
Александр Леонидов. Путь Кшатрия
Он ждал Леку Горелова, когда в кафе зазвучала эта песня — «Ностальжи». Она значила для Мезенцова, может быть, даже больше, чем для настоящих эмигрантов, будя воспоминания, уводя в прошлое, в минувшую и невозвратную жизнь, в какие-то параллельные миры и альтернативные вселенные. В 70-е, в 80-е годы, которым не быть вновь…
Был день памяти Алана Голубцова. Мезенцов позвонил Леке — международный роуминг долго ворочался в эфирном пространстве, и, наконец, дал протяжные гудки вызова.
— Алло! Ты где?!
С некоторых пор все их звонки начинались этой сакральной фразой.
— Я в Роттердаме…
— А я в Копенгагене!
Нехорошо получилось: прямо как в анекдоте про сексуальные извращения — «Вроттердам и Поппенгаген». Вместо ностальгии — очередная порция неизбежной клоунады по этому поводу. Потом — щемящий вопрос:
— Завтра день Алана… Может, встретимся на нейтральной полосе?
— Ага.… Где это у нас теперь нейтральная полоса?
— Географически это Берлин. Я буду ждать тебя в семь вечера в «Гроссэгере» на Унтер-ден-Линден, на нашем месте у окна! Приезжай! Хотя бы мертвые должны собирать живых вместе…
И вот Мезенцов ждет живых и призраков за большим стеклом «Гроссэгера», где всегда угостят хорошей охотничьей олениной, курит свой извечный «Салем», смотрит на подтеки дождя, на промокших и озябших берлинцев. За спиной, под пристальными низкими лампами — зелень бильярдных столов, костяной пристук шаров, фантомы сигаретного дыма…
В любом возрасте природа выдает поровну лета, осени, весны, зимы, — но с определенного момента начинаешь запоминать только осень. Мезенцов не помнил лета с 1988 года — видимо, его лето осталось там. Вкрапления седины в жидких редеющих и прилизанных волосах, пятна желтизны на знаменах — все уводило потом от солнца и разнотравья в холод прозрачного утра умирающей природы, телеграфирующей свое прощальное «прости».
— Ностальжи… Же мур ля со мегре…
В 1984 году было очень жаркое лето. Не везде, конечно, но Лека, Алик и покойный Алан отдыхали тогда в пансионате «Кувшинка» в Чувашии; там было просто пекло! Их вытащил по писательской линии как раз Голубцов, сгоревший недавно под палящим солнцем Ирака, посреди мертвой, растрескавшейся земли. Вспоминал ли Алан другое, доброе солнце Кувшинки, сверкающее на бриллиантах капель, пронизавшее изумрудную зелень, сочащееся сквозь листву, золотящее травы, стрекочущее двигателем зноя в тысячу насекомьих сил?
Собирались много лет подряд. То одно, то другое — то Алан в Париж по ленинским местам, то у Леки командировка в Магадан, то Алик с его торговыми операциями. В 1984 году так сложилось — все свободны, но Лека начал ныть:
— Да там рубль в день за номер, за отпуск десятую часть зарплаты только проживешь, а мне телевизор надо новый, и морозильную камеру надо…
Лека был тогда, чего греха таить, скуповат. Жил на советскую «очень среднюю» зарплату, и все время экономил к ярости своих друзей. Алан пошел куда-то, движимый энергией злости, и легко пробил профсоюзную льготу, чтобы Лека, как многодетная мать, платил 18 копеек за номер.
— Это нормально? — ерничал Алан перед отправкой. — Или тебе опять не по карману?
На 18 копеек Лека, скрепя сердце, скрипя им, согласился, и Кувшинка, давно облюбованная Аланом, распахнула душистые объятья своего разнотравья для троицы разгильдяев.
Это был писательский пансионат из нескольких двухэтажных срубов-корпусов, на берегу реки Чермашни и её длинного тупикового рукава, заросшего кувшинками, тростником, изобилующего рыбными омутами, гладкими, как зеркало, поистине серебряными днем, розовыми на закате и черными, как полированный антрацит, глухой чувашской ночью.
Ивы в ином месте так низко свисали к воде, что, казалось, росли из неё побегами, врастая в берег по мере возмужания. Под их зеленые клейкие пряди Алик любил загнать белую санаторскую лодку, оказываясь в душном и банно-пряном шалашике, незримый ни с воды, ни с суши, уединенный, как мудрец Лао-цзы.
Кормили в Кувшинке за тот же рубль (для Леки — 18 копеек) очень диетично: манной кашкой на завтрак, легким омлетиком, ухой под щучью голову на обед, расстегайчиками с крольчатиной на ужин (почему-то!). Светлана у Алика худела, Мирончику как-то хватало, а сам отец семейства не наедался. Но что за беда — поутру ходили тучные деревенские молочницы, зычно предлагали молока — а когда Алик выходил к ним со стаканом, то со смехом наливали «такую малость» и бесплатно.