Фасциатус (Ястребиный орел и другие)
Шрифт:
А как однажды народ почему-то вдруг потек в самоход. Прокопали лаз под забором за домиками, все пролезли, а Наташка, славящаяся своими роскошными формами, застряла посередине - ни туда и ни сюда. Уже пролезшие наружу старались ее оттуда вытащить, а она - никак. И, как назло, - Сербор с фонариком. Подошел к торчащей из-под забора «задней половине крокодила», посмотрел внимательно, расправил своим обычным жестом огромную окладистую бороду, а потом как рявкнет в темноту:
– Дневальный! Стул!
– Дневальный, понятное дело, быстрее ветра слетал за стулом, интересно ведь, чем все кончится. Сербаринов сел на этот стул, опять расправил бороду, упер руки в колени. Задняя половина, нелепо–простодушно торчащая из подкопа, замерла в ожидании высшего суда; шепот на противоположной стороне забора стих; дневальные по бокам от Сербора застыли в почетном карауле около трона, с кото–рого сам Сербаринов взирал на перемазанные землей джинсы и кроссовки, обессиленно уткнувшиеся в глину носками внутрь… - Ну, здравствуй, Попа… И что же, Попа, мы будем с тобой сегодня делать?.. Как бы ты сама поступила на моем месте?..
А как он будил перед линейкой приходящий лишь к самому утру народ? Отворачивая полог палатки и видя там спящее тело, Сербор оборачивался назад, чтобы опять рявкнуть: «Дневальный!» - но в большинстве случаев этого не требовалось: дневальный был тут как тут и с гадливой готовностью (вспоминая самого себя в подобном положении) уже протягивал полное ведро колодезной воды… На линейке регулярно стоял кто-то, «умывавшийся» весь целиком прямо в одежде…
Но даже Сербор был не всесилен. Когда сегодня я слышу академические дискуссии про то, что «социум самопроизвольно генерирует определенную, ё–моё, морально–психологическую среду», я вынужден почтительно преклонить голову перед теоретиками отечественной педагогики. Потому что видел это сам: бабслей в Тарусе.
Являясь спонтанным проявлением первородного устремления мальчика, юноши, мужчины пошалить в жаркий день, обливая водой девочек, девушек и женщин, бабслей являлся неизменным атрибутом каждой летней смены. Сербор предпринял было попытку ввести это стихийное буйство в рамки расписания, но потом лишь махнул рукой и сам периодически ходил мокрый насквозь, стряхивая блестящие капли с широкой бороды…
Никто не знает, как и почему, но вдруг в какой-то из дней в воздухе возникало известие: «Сегодня - Бабслей!» И жизнь менялась. Потому что с этого момента все привычные социальные координаты растворялись в жарком летнем воздухе. Каждый мог выразить симпатию к каждой, окатив ее с ног до головы; студент - преподавательнице, доцент или профессор - студентке; слабая половина отвечала сильной тем же.
В бабслее переставали существовать табели о рангах, различия возраста и социального статуса; обливались все и вся. Аккуратистки, маменькины дочки, пытались прятаться по лабораториям, но этим потом доставалось особо. Когда буйство заканчивалось, такие пипетки–недотроги пугливо выбирались из-за дверей на белый свет, и вот тогда-то им и воздавалось на полную.
Также произошло и со мной в последний год, когда, после большого перерыва, я вновь вел там практику. Постарел, наверное, потерял чутье. Бабелей я тогда почти пропустил. Писал дневник в комнате за зоологической лабораторией, а потом вышел на крыльцо: мама дорогая, бабслей идет! Я схватил аппарат, начал снимать визжащих деук в купальниках и дембелей и умывальников с ведрами.
В собственной неприкосновенности я был уверен, подсознательно уповая на то, что даже тарусская удаль не посягнет на дорогую японскую оптику. Наснимал и студентов, и преподавателей.
Отсмеялись все, отхохотались; перерыв кончается, подходит время начала занятий, а я смотрю в окно - все мои девицы еще мокрые, расселись на ступеньках у своего домика на солнышке, словно ждут чего-то, и даже не чешутся, что через пять минут всем надо в аудитории сидеть. Выхожу на крыльцо, только приготовился строго промолчать на них командирским голосом, рявкнув командирским взглядом, как на меня сверху ведро воды!
Короче, подставился я, как последний лох… Под чей-то вопль: «Акела промахнулся!» - все, кто был, взревели в восторге, как болельщики на стадионе, а я стою в прилипших штанах, в залитых очках, с поникшей размокшей сигаретой в руке, а с крыши на меня щерится долговязый Денис, туды его растуды; сидит с пустым ведром и с удовлетворенным лицом плохого человека, сделавшего свое мокрое дело…
Начав работать в Тарусе как преподаватель, уже после кончины А. Е. Сербаринова, я старался следовать его стилю и традициям, но ни его преемники (Санычу привет!), ни я сам не смели их просто копировать.
Начиная свои тарусские орнитологические экскурсии в пять утра, я нередко выводил в маршрут группу, в которой никто так и не ложился спать. На такой экскурсии главных задач было три: первое - не делать перерывов и не разрешать никому садиться (севший человек мгновенно засыпал, сначала не в силах удержать закрывающиеся веки над медленно вращающимися, безумно плавающими глазами, а потом безнадежно и бессильно по–птичьи свесив голову); второе - не заснуть самому и, третье, главное, - изучать птиц без скидок и поблажек.
Не заснуть самому было важно, потому что студенчество с чаем, гитарой и свечками толклось в моей зоологической лаборатории с отбоя до момента, пока я не отправлял всех восвояси. А так как сердце у меня мягкое и неформальным общением с молодежью я всегда дорожил и дорожу, то отправлял я посиделыциков в половине пятого, чтобы лишь успеть самому побриться перед выходом на птичек.
Бодрствующее по ночам студенчество отсыпалось днем, я днем не сплю. После недели в таком режиме даже моя многолетняя тарусская закалка начинала давать слабину. На одной из собственных экскурсий я отчетливо почувствовал, что могу бесконтрольно уснуть на середине собственного объяснения, несолидно рухнув носом в траву. Осознав такое, я панически увеличил в своем повествовании количество вводных фраз и безличных оборотов, позволяющих не так строго проводить связную линию повествования. Это меня и спасло: в одно из мгновений, рассказывая про пеночку–весничку, я все-таки на секунду отключился, с трудом удержавшись на ногах…
Вечером того дня, ничего никому не объясняя, я приколол на дверь зоологической лаборатории записку «Ушел на базу», заперся и улегся в своей задней комнате спать…
Что сравнится с восторженно–блаженным летним сном в средней полосе, когда светлая короткая ночь лишь сереет за дачным окном? Ничто! Ни сиеста в кондиционированной прохладе под пальмами на тропическом острове, ни даже привал у тенистого ручья в ущелье прокаленного солнцем Копетдага…
Я преподавал в Тарусе и на кафедре со многими из тех, у кого учился сам. Есть все же что-то особое в том, что учишься у людей как студент, а потом оказываешься с ними же, но по другую сторону былой «баррикады» в веселом вселенском противостоянии «профессора - студенты», уже как коллега и соратник. И как же хорошо на сердце от сознания того, что тебя самого уже не будут пытать колокольчиками на зачете по ботанике!.. Вот она, свобода навсегда: идешь мимо, скажем, крестоцветного и не боишься его ни фига, смотришь смело и думаешь: «Ну, что, крестоцветное?..» - а самому и не страшно совсем, что латынь перепутаешь…
Время идет. Общие практики нескольких курсов одновременно в Тарусе больше не проводятся. Лишь отдельные энтузиасты (Корольковой поклон!) продолжают ездить сюда со студентами, не в силах оторваться душой от этого места. Да еще «дембеля» как-то скинулись, накупили краски, собрались там с Санычем, отремонтировали, что смогли.
Выбравшись туда недавно с группой студентов после длительного перерыва, я нашел на шкафу в задней зоологической лаборатории пыльную коробку с коллекцией жуков, собранных нами с Жиртрестом на первом курсе двадцать четыре года назад…
Но база стоит, и рында - обод от троллейбусного колеса по–прежнему висит у входа (каждый прошедший практику имеет право врезать по ней перед отъездом молотком).
Так что, будете в Тарусе, спросите, где студенческая база геофака; это прямо от центра вверх по склону в противоположную от Оки сторону; улица Луначарского. Вам любой покажет. А уж если доберетесь до заветных покосившихся ворот, ударьте там во славу геофака по рынде ржавым молотком (пошарьте рядом в траве). Я и здесь услышу…»