Фауст: о возможном
Шрифт:
Я вдруг почувствовал себя таким одиноким… Мне стало казаться, что я один в этом мире, совершенно чужой среди себе подобных, что никому нет дела до моих переживаний, до меня, что моя жизнь никого не интересует… И что самое страшное, никому никогда не было до меня дела, моя жизнь никогда никому интересна не была. А кого может интересовать жизнь такого неприметного человека? Нет ни одного живого существа, которому был бы интересен именно я: не то, как я влияю на чью-то жизнь, не то, как ко мне относятся окружающие, а я, просто я… Родителям я был интересен субъективно, как существо, рожденное ими, что-то, о чем они должны заботиться, должны слепить из этого непонятного чего-то полноценного человека. Друзьям я тоже всегда был интересен только субъективно, и даже некоторым с точки зрения примитивной выгоды. Девушки, с которыми сталкивала меня судьба, любили меня, но ни одна не любила настолько, чтобы забыть свой эгоизм. А мне все это время очень не хватало просто близкого человека, который бы понимал меня, был бы даже, пожалуй, способен на жертву ради моего благополучия.
Помню, в детстве у меня был воображаемый друг, девушка. Сейчас я вряд ли вспомню, как она выглядела. Помню только общее в ее образе, но не могу вспомнить деталей: выражение глаз, форму носа, были ли веснушки на ее лице. Но я помню, что она жила на зеленом острове в уютном домике, а я приходил к ней в гости из мира реальности всегда, когда в нем что-то было не так. Я прятался на ее волшебном острове от своих жизненных невзгод, от мрака окружающего мира, от уныния людей. Еще ребенком я понял, что жизнь состоит не только из радостей и игр. А она – я не помню, как ее зовут, но помню, что ее имя очень мелодичное и всегда напоминало мне о море, – она давала мне передохнуть от моих переживаний, позволяла укрыться в ее маленьком мире, спрятаться на ее коленях, была мне второй и во многом единственной матерью, потому что в реальной жизни я не получал от матери достаточно заботы и родственного тепла. Помню, как сладкая истома спокойствия и надежды разливалась по телу, когда моя воображаемая подруга касалась моей непослушной челки и, улыбаясь, говорила, что все будет хорошо, что я смогу стерпеть все свои детские невзгоды, что им обязательно придет конец и когда-нибудь я стану тем, кем будут восхищаться, кого будут любить.
Когда я подрос, мои мечты стали более дерзкими, а мои вымышленные подруги больше не были по-матерински ласковы и по-дружески смешливы. Они превратились в соблазнительных нимф с пленительными формами, обнаженных дикарок, и в моих фантазиях у нас больше не оставалось времени на разговоры… О той первой своей подруге я не вспоминал ни разу до сегодняшнего дня, но сейчас мне кажется, что всю свою жизнь я искал именно ее. И хотя мой разум ее не помнит, помнит, видимо, сердце…
Может, если бы я ее нашел в жизни, я смог бы испытать то чувство, о котором говорит в моем сне Фауст? Нет, скорее всего, это было бы другое чувство. Но то, что я испытал бы к девушке из своей детской фантазии, приблизило бы меня к пониманию всей силы и сути любви.
Чувство одиночества, ненужности не проходит, оно, наоборот, становится сильнее. Кажется, что сейчас я готов вспомнить все плохое, что мне довелось испытать в жизни. Но от этого станет только хуже, надо развеяться.
– Мау, – требовательно сказал кот, загородив собой проход между комнатой и прихожей. Я не заметил, как вошел в квартиру.
– Ну что, сервелат лохматый, еды тебе, еды!? – Кот растопырил усищи, словно угрожая мне суровой расправой, если я сей же час не накормлю его. Кот появился очень вовремя, не дав мне окунуться с головой в тоску и уныние. Может, не так уж я и одинок?.. – Ладно, ладно, – я согласно пошел на кухню кормить животное и, повинуясь стадному чувству, себя.
Я достал из шкафа кастрюлю, готовый проявить чудеса изобретательности и сварить суп из того, что мне посчастливилось найти в холодильнике и других укромных местах своей кухни, а именно я имел: головку лука, полморковки, две помидорины, три картофелины, пачку чечевицы и мешочек со специями. Ну и конечно прежде, чем приступить к ревизии съестных припасов, я дал коту его кошачий корм, потому что животное имеет в нашем мужском семействе привилегию: его корм покупается строго часто и в больших количествах.
Пока я готовил суп и ждал, когда привезут пиццу, заказанную на тот случай, если суп не получится, кот смирно сидел на табуретке и слушал мои разглагольствования. Я рассказал ему о своем сне, поделился соображениями. Кот Вениамин изредка понимающе кивал и, если ему что-то не нравилось, тряс усами, морщил нос и вредно мяукал. Возможно, конечно, что котовьи гримасы были вызваны вовсе не чувством солидарности, а обилием перевариваемой его желудком пищи.
– Вот все-таки интересный сюжет получается, Веня. Фауст ведь за то время, которое он был Макклюром, пережил взросление и даже становление личности. Интересно, сколько его пребывание длилось? Надо бы даты расставить, чтобы сюжет был более очевиден. А так ведь все, как и у нас, в наше время, да вообще в любое время: человек рождается, когда немного подрастает, начинает думать о всяких интересных вещах, начинает совершать ошибки, на которых он должен в идеале учиться. А потом человек созревает до любви, и переживает эту любовь, и даже начинает ее понимать. Только вот идеалы любви со временем меняются. Если в то время, когда Фауст и Маргарита познакомились, во всем цивилизованном мире нельзя было сближаться с мужчиной до свадьбы, а в наше время получается, что, наоборот, вряд ли найдется девушка, которая возьмет кота в мешке, то есть предварительно не поживет с мужчиной, не поймет, какая ей грозит с ним совместная жизнь. Да и роль девушки поменялась. Раньше девушка была приложением к мужчине, то есть была обязана вести хозяйство, создавать мужчине комфорт, а теперь браки часто заключаются на взаимной симпатии или выгоде, но редко кто будет так отдавать себя ради комфорта другого. Возможно, это правильно. Кстати, надо будет записать мысль. Записать я решил в ежедневник, за которым пошел в комнату.Когда я вернулся, кот важно восседал рядом с миской, явно намекая на желание отведать десерт. Получив свой десерт, состоявший из витаминизированной косточки, кот опять вскарабкался на табурет и качнул головой таким образом, что мне показалось, этот кивок очень похож на кивок английской королевы, когда она милостиво разрешает продолжать говорить какому-нибудь знатному пэру.
– Вот как ты думаешь, пуфик, Маргарита могла бы справиться с подобной ролью? Смогла бы она, скажем, жить с Фаустом в мире Гете? То есть, допустим, Маргарита и Фауст, пройдя через все свои страшные испытания, зажили бы себе семьей. Со временем страсть бы притупилась, и их отношения приняли бы совсем другое воплощение. Если в тот период времени, в который они начинали свое «знакомство», их отношения вроде носили чисто романтический характер с романтической жертвенностью, обязательными душевными терзаниями и масштабной неразрешимой проблемой, то если перенести их отношения на плоскость отношений семейных, многое бы поменялось. Надо, кстати, поискать в интернете что-нибудь о том, в чем заключалась роль Маргариты у Гете. – Я встал и пошел в комнату за ноутбуком, который принес в кухню, потому что в комнате скучно, а здесь кот.
На одном из сайтов нашел то, что меня интересовало. Из статьи можно было сделать следующий вывод: Маргарита была первым искушением Фауста, чтобы он прокричал заветную фразу. Образ ее во многом символичен. Ну, это вполне объяснимо. Она, будучи невинной и сохраняя в себе много доброго, является порождением несовершенного мира. Причем все хорошее, что содержится в ней, само по себе не сделает мир лучше, потому что это хорошее пассивно, оно просто существует, но не может действовать. Маргарита у Гете наивна, она во всем верит Фаусту, что тоже понятно, в ее-то возрасте самое время быть наивной.
А та Маргарита, которая приснилась мне, была какой-то другой. Она казалась умной, словно знающей все наперед, кажется, что именно она подталкивала Фауста к постепенному осознанию. А Фауст все время стремился (или у него это ненароком получалось) отклониться от намеченного Маргаритой курса, он все не мог определиться: каждый раз, когда он на миллиметр приближался к чему-то важному, к пониманию этого чего-то важного, как начинал сомневаться, сбиваться, искать чего-то другого. Фауст, выходит, действительно человек, причем человек постоянно мыслящий. Нам, людям, свойственно все время думать, искать, но не понимать порой очевидных вещей, все подвергать сомнению, не верить; если что-то кажется слишком простым, мы ждем подвоха, предполагаем просто немыслимые и нелогичные решения. А Фауст еще, помнится, из-за всех своих размышлений заработал себе нервические расстройства и что-то даже похожее на фобии. Что, собственно, неудивительно: если слишком много думать и все время докапываться до сути, можно такое напридумывать, что отдыхать придется в психбольницу ездить вместо курортов… А приснившийся мне Фауст вообще вроде как и испытал на себе нечто неестественное – все началось, когда он «воплотился», или с ним что-то подобное произошло, а потом он вроде как решил, что ему только показалось это, и успокоился. Но разум запомнил это несовпадение, и наверняка Фауст пытался осознанно или неосознанно найти ответ на этот вопрос. Бедные все-таки те люди, которые постоянно задумываются над тем, что недоступно их пониманию, логике. Из-за постоянной невозможности все это себе объяснить, из-за незнания, они начинают паниковать, и естественным результатом такой паники является неосознанный страх смерти: если не знаешь наверняка, начинаешь опасаться самого худшего варианта. Бедный Фауст, как я его сейчас понимаю и как я ему сочувствую! Он был несчастным человеком. Его постоянное желание знать, постоянный страх, нервы не давали ему никакой возможности стать счастливым. И даже в момент объяснения с Маргаритой, момент, который должен был стать наисчастливейшим в его жизни, разум испортил сомнением. А ведь должен был наступить такой момент, в который он смог бы прокричать «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!». Вот, кстати, тоже интересно получается. Если представить, что меня поставили на место Фауста Гете и выдвинули те же условия, я, кажется, в жизни бы не прокричал эти слова. Мне кажется, что желание «замереть» какой-то миг, пусть даже самый прекрасный в жизни, невозможно, потому что этот момент делает прекрасным именно осознание того, что он обязательно разовьется в другой момент, в череду других моментов. Замирание момента, даже потенциальная возможность такого замирания пугает человека, так как оно подобно смерти, поскольку пропадает ощущение движения, развития. И только осознание динамики, осознание того, что этот момент не вечен, наполняет его счастьем!
Я отвлекся от мыслей, потому что зазвонил телефон. Соцопрос. Повесив трубку, я вспомнил, что собирался позвонить Кате. Я вспомнил нашу с ней короткую встречу и ее ласковое приветствие, и мне снова захотелось ей позвонить. Причем мне стало казаться, что она ждет моего звонка. Я прошел в комнату и стал рыться в ящиках стола. Когда я только устроился в редакцию, мне дали лист с номерами всех сотрудников, с которыми мне может понадобиться связаться по работе. Я надеялся, что номер Кати окажется среди перечисленных. Однако вожделенная бумазея не желала находиться среди скопленного за годы хлама. Я нашел гору каких-то давно утративших срок годности проспектов, кипу выдранных из газет и журналов статей, засохшие ручки и килограммы пыли. Ящики были забиты битком, и найти в них что-то нужное не представлялось возможным. Я чертыхался и чихал с удивительной закономерностью – на два проклятия один чих. Кот, напуганный моими нецензурными воплями, притопал из кухни и уселся на диване, вытаращив глаза.
– Ты б еще попкорн притащил, наблюдатель, – упрекнул я кота, но тот и усом не повел.
Я сходил в кухню и приволок оттуда огромный мусорный пакет. Все равно этот хлам придется разобрать, если я хочу найти список. Усевшись на полу, я начал перебирать содержимое ящиков стола. Среди выгребаемых бумажек иногда попадались интересные: содержащие в себе мои мысли, записанные в минуты неких прозрений и благополучно забытые сразу, как только попали в один из трех ящиков. Я записывал таким образом свои наблюдения, впечатления или просто мнения о прочитанных книгах и статьях затем, чтобы когда-нибудь воспользоваться ими и написать что-то большое или использовать их в своих статьях. Но со статьями не получилось, потому что в мои прямые обязанности входило создавать тексты, содержащие только факты из культурной жизни культурной прослойки нашего высококультурного общества, которую мне доверяли освещать. Скучно и пресно, одним словом. Но заметки я писать не перестал и продолжал складировать их в ящики. Все найденные записи я уложил в отдельную стопку с твердым намерением перечитать их и переписать в одну тетрадь.
Огромный мусорный мешок раздулся на полкомнаты. Довольный проделанной работой, я пробирался ко дну третьего ящика. Теперь я испытывал такое чувство облегчения, что нисколько не жалел о потраченных на уборку двух часах. Выгребая уже последнюю партию бумажек, я наткнулся на тетрадь. Это был мой дневник! Странно, как он сюда попал? Видимо, когда я пять лет назад переезжал в эту квартиру, дневник каким-то образом оказался среди взятых вещей. Значит, все бумажки из нижнего ящика старого стола я, не разбирая, просто перевез сюда и уложил в ящик этого стола. Я даже не посмотрел, что привез! Да уж… Оказывается, я вел дневник. И правда ведь вел! Я посмотрел на дневник. Обычная тетрадь в синей обложке. Толстая. Исписана почти вся. Когда я стал делать записи в этой тетради, мне было, по-моему, лет пятнадцать. Интересно (или, скорее, подозрительно), что в таком возрасте, когда меня должны были интересовать одни девчонки, я думал о чем-то другом, возможно, более взрослом. Я полистал дневник. Начиналось все вполне предсказуемо: с любви. Я тогда был влюблен в Янку Терейкину. Она была на два года меня старше, и поэтому никогда не обращала внимания на меня как на потенциального кавалера. Да и по-дружески общаться у нас не получалось: для школы два года – это огромная разница, целая возрастная пропасть. А я был очень влюблен. Причем влюблен романтически, самоотверженно, как меня научили любить наивные сказки, глупые фильмы и излишне восторженная мать. Однако мои романтические представления не заставляли меня вести себя по-романтически предсказуемо: я не надоедал Яне признаниями, не штурмовал цветами и конфетами, не искал случая состроить из себя героя. Я сразу решил (опять же спасибо романтике и маме), что первая любовь должна быть платонической, безответной, воспитательной, и поэтому старательно терпел в своем сердце это мучительное чувство. Любовь, видимо, активировала мой мозг, не найдя выхода наружу: я стал очень много читать (возможно, желая отвлечься) и думать. Мне было необходимо постоянно находить вопросы и затем находить на эти вопросы ответы. Я вырабатывал свое мировоззрение. Я думал о смысле жизни, о предназначении человека, о роли любви в человеческой жизни, о Боге, о религии, об эволюции, об устройстве общества. Примерно два с половиной года выпали из моей памяти, потому что они были лишены событий: я погрузился в свой внутренний мир и перестал интересоваться миром внешним. Мой мозг все время находился в состоянии размышления, был сосредоточен на внутреннем, глубинном, и не фиксировал внешнее. Ну, по крайней мере, я могу только так это объяснить. И в этот период, помню, у меня появилась необходимость делиться с кем-то своими размышлениями, рассуждениями, слышать чье-то мнение. Мои родители не могли дать мне всего этого, потому что просто не воспринимали меня всерьез, я для них был маленьким и глупым, а они ведь «жизнь прожили». (На эту фразу мне все время хотелось возразить: «И ничему не научились!», потому что я, если честно, никогда не одобрял поведение своих родителей. Хотя когда я повзрослел (то есть мне перевалило за двадцать), я стал понемногу их понимать и видеть больше смысла в их поступках. Но это уже отдельная история.). Мои сверстники были заняты другими проблемами, более соответствующими их возрасту и развитию. И я стал записывать свои мысли в эту тетрадь. Так, записи о любви и моих сердечных страданиях стали перемежаться с философскими рассуждениями. Порой я записывал две противоположные точки зрения, потому что мне обе казались справедливыми, я не мог определиться, иногда моих «позиций» было больше. Я открыл тетрадь наугад. В углу листа помета: Франкенштейн как персонаж. Весь лист и два последующих исписаны мелким почерком, много сокращений и условных значков. Все-таки многочисленные лекции меня кое-чему научили.
«Познать Бога можно, познав самого себя. Гуманисты эпохи Возрождения выдвинули совершенно новую концепцию Истины. Здесь важно оговориться, что некие ранние идеи были привлечены к рождению их «переоценки ценностей». Истина одна, но подходов к ней, сторон, с которых Истину можно оценивать, множество. Это многообразие граней целого делает Истину доступнее, понятнее, ощутимее, если таковой эпитет вообще применим к возвышенному и уже в своей сущности почти недостижимому концепту «Истина»…» (Прочитав слово «концепт», я вспомнил, кому обязан излишней привязанностью к этому слову, и невольно улыбнулся).
Я перевернул еще несколько страниц, потом еще и еще, пока не добрался до конца тетради. На последних страницах были стихи, стихи же были вложены в тетрадь сзади – много– много тетрадных и простых листов, исписанных моими стихами. Да, и угораздило же меня так поддаться романтичности, чтобы начать писать стихи! Я просмотрел несколько наугад, потом стал читать более последовательно. Одно за другим я вынимал стихотворения из общей стопки и жадно впивался в тексты глазами. Пока я читал стихи, в моей памяти всплывали давно забытые картины из моей юности. Я видел себя, наивного, милого в своей наивности мальчика с душой взрослого человека. Среди прочитанных мной стихотворений попадались даже написанные от лица девушки. Помню, я писал подобные стихи, когда мне хотелось представить чувства, которые могла бы испытывать в подобной ситуации девушка или женщина, когда мне хотелось понять существо противоположного пола. Возможно, такие эксперименты были навеяны банальным любопытством, а возможно, я таким образом пытался найти способ покорить сердце своей музы. Из прочитанных стихотворений я выбрал несколько и отложил их к стопке с записками. Кажется, я знаю, что сделаю с этими стихами…Любви, даже самой сильной,
Короткий назначен срок.
И даже любви взаимной
Время не будет впрок.
Сердце, надеясь, бьется,
Душа, ожидая, болит;
И если любовь проснется,
То ненависть мирно спит…
Когда душа безмятежна,
Не тронет ее печаль.
Но чувство любви неизбежно,
Его не минуешь. А жаль…
Летит снежок, в ночи играя,
Не дует ветер, вьюги нет;
И с наслажденьем я вдыхаю
На грусть свою с небес ответ.
Жива природа, мягкий сон
Окутал мир сует и тщеты;
И погружает в негу он
Ручьи и водопады Леты…
И я смотрю на этот снег,
Что белым стелется настилом,
И кровь свой замедляет бег:
Я засыпаю вместе с миром…
Забыто? – Нет. Разрушено? – Быть может.
Воскреснет ли разбитая мечта?
Душой я стану чуточку моложе,
Но сердце повзрослеет навсегда.
Я буду вспоминать? – Да, буду.
Я буду вспоминатьмечту порой.
Но я должна забыть, и я забуду,
Забуду, что я помню образ твой…
Сон, жестокий сон опять меня разбудит,
И злая греза чувства оживит.
Не помню я того, что с нами будет,
Но сердце вновь поверить разрешит.
Слез, горячих слез врачующая свежесть,
Любви отвергнутой пьянящий аромат,
И бесконечная навязчивая нежность
Ключом коснется затворенных врат…
Тебя, зачем тебя я снова обнимаю
И не противлюсь ласковым речам?
Ведь я тебя совсем не понимаю.
Но понимать порой совсем не нужно нам…
Река Мирозданья свой бег продолжает,
И нет ей дела до нас.
Ей все равно, что здесь кто-то страдает,
Возможно, в последний раз.
Все дальше и дальше, к пределу Вселенной
Ты воды свои пронесешь.
Познаю я Вечность, тобой напоенный,
Но дважды в тебя не войдешь…
Рожден из нее, в нее ты вернешься,
Закончив свой кряжистый путь.
Испив из нее, уже не проснешься,
Не торопись же, Поэт, уснуть…
Пусть сердце не ропщет на горькую долю,
Любовью нечаянной не упрекнет;
Годы прошли, долгожданную волю
Судьба мне в награду вернет.
Что было, то было, напрасно жалеть
О том, что сбылось и не сбылось.
Сумев проиграть, я сумела прозреть,
Мне многое в жизни открылось.
Мечту растоптав, надежду убив,
Я снова согласна жить.
Пускай я страдала, тебя полюбив,
Теперь я могу не любить…
Да уж, видимо, я был мазохистом. Я снова полистал тетрадь. Удивительно, как много в ней оказалось записей. Я наткнулся на один из своих рассказов, не законченный. Полистал еще. А вот этот рассказ я старался закончить, старался, чтобы потом куда-нибудь его отправить, на какой-нибудь конкурс. Или в какое-нибудь издательство. Не помню точно, но, по-моему, я даже опубликовал его на каком-то литературном сайте. Под псевдонимом. Как-то боязно мне было врываться в мир литературы ни с того ни с сего и везде раскрывать свое инкогнито… Наверное, я скромный. Или трус. Ведь если бы все узнали, что автор я, и начали бы меня и мое творчество критиковать, то я бы расстроился… Я сел на диван и стал читать.
«Счастье»
– Эх, Петрович, хороша водка, грамотная водка, прям душу согревает. – Сидор довольно закатил глаза, смакуя, прицокнул языком от удовольствия.
– Да, Пантелей Сидорович, на совесть Нюра самогон гонит, не жадничает. – Петрович потянулся за ополовиненной бутылкой. – Давай еще по пять грамм, – Петрович наполнил оба стакана до половины, ровнехонько, ни на миллиметр не обидел ни себя, ни товарища.
– Ну, давай за наши молодые без возврата ушедшие годы, – с тоской в голосе изрек Сидорыч и опрокинул в себя все полстакана, закусил селедочным хвостиком, лежавшим на столе в старой промасленной газете.
Петрович посмотрел на свой стакан, обреченно вздохнул и выпил свою порцию залпом, поморщился, зажмурил глаза, пока водка огненной лавой проливалась по пищеводу в желудок, оставляя после себя отчетливый пылающий след. Сознание сразу как-то замутилось, захотелось всплакнуть.
– Что там твой Колька? – Куда-то в пространство спросил Сидорыч. – Все работает? В городе, небось? Все деньги делает?
– Делает, – подтвердил Петрович, в кивке свесив голову на грудь. – У него в этом городе ни минуты свободной нет, все трудиться. А что делает, почем трудится, пес его разберет. Наташка его ребенка ждет, какой месяц брюхатая ходит, а мужа и не видит толком с его трудом.
Петрович вздохнул, вспомнив своего старшенького. Всего детей у Петровича и покойной Марфы четверо народилось, три сына и дочурка Василиса, или Васька как ее бабы деревенские за буйный нрав окрестили – не по-девчачьи это такой шустрой быть. Васька любимицей всей деревни была, маленькая, да проворная, зато сердце у ней доброе, большое сердце. Васятка, самый младшенький, в школу еще ходит. Школа-то одна на деревне. В ней Василиса, как сама отучилась, преподавать стала, да так и преподавала, пока в соседнем городе, за тридцать километров, университеты не пооткрывали и она туда преподавать не перевелась. Мишка, второй после Кольки, балбес балбесом! Вот шесть лет уже как из дому родного ушел, за цыганами в лес убёг, с девушкой цыганской история у него случилась. Разъехались все. Какое-то время Петрович с Марфой вдвоем жили, кое-как без помощи с хозяйством управлялись, а потом Марфа по зиме в прорубь упала, застудилась сильно, слегла. Через месяц не стало Марфы. Никто из старших на похороны не приехал. Кольку из города работа не отпустила, Мишкин след вообще затерялся. Отправили ему телеграмму до деревни, где он по сомнительным сведениям обосновался, а он только пару недель назад на телеграмму ту ответил, что не знал ничего, в деревне его, мол, той не было, дескать, уезжал. Сочувствие свое выразил, официальным таким слогом, словно чиновник какой про чужого человека сочувствие свое высказывает… Василиса тоже в телеграмме отписала, что, мол, не может, не от нее, мол, зависит. Правда на сорок дней приезжала. Взрослая такая стала, сурьёзная, наряды себе городского типа завела, волосы остригла. Вспомнилось ему все это, и вслед за этими воспоминаниями другие потянулись, о прежних далеких днях, спокойных деревенских денечках. Колька тогда только ходить начал да слова кое-какие произносить, коверкая их на детский лад. Марфа Мишку ждала, круглая ходила, ссутуленная – Мишка тяжелый был, богатырь. Бывало, Марфа стирает что-нибудь или стряпает у печки, а в глазах такое тихое счастье светится, что у Петровича от одного только взгляда на нее благодать в душе расцветает… «Давай воды тебе, что ли, наношу», – неуверенно скажет Петрович, а Марфа посмотрит на него своими большими телячьими глазами, улыбнется доброй, какой-то детской улыбкой, едва заметно кивнет, и Петрович со всех ног кинется ей воду из колодца таскать, ощущая внутри, где-то под сердцем, радостное урчание. Так и жили. Иной раз так день пройдет, и не заметишь. А вечером придет Сидорыч, с компанией, «похлебать аликсиру» звать, а Петровичу и идти не хочется, дома, с женой остаться приятнее. «Нет, Сидорыч, – говорил он тогда, – Вы как знаете, а мне вон Марфе надо воды натаскать». Сидорыч понимающе кивал, как-то даже завистливо улыбался, и шел к мужикам. Его благоверная нраву была препротивного, за каждый шаг мужу выговаривала. Детей у них с женой долго не было, да Сидорыч и не сильно печалился по этому поводу. Детям любовь нужна, а где тут в их с Прасковьей отношениях любовь-то? Нету ее, и не пахнет.