Филологический роман: фантом или реальность русской литературы XX века?
Шрифт:
Более добродушные нотки слышатся в словах автора, вложенных в уста главного героя, об особенностях филологической науки в целом и неожиданных темах исследований на лингвистические темы: «Не слишком ли легка жизнь филолога? Даже гении испытывали смущение оттого, что называют все по имени, отнимают аромат у живого цветка. А мы отнимаем аромат у имен – собственных, нарицательных, одушевленных и неодушевленных – и не только не стесняемся этого, но и гордимся, видим себя на какой-то высшей ступени. Может быть, аррогантность идет от имперской традиции: Петр и Екатерина, Ленин и Сталин – все они были большими языковедами – и оттого наша профессия неадекватно возвысилась?» [15: 112–113]; «…я в короткую пору администрирования отнюдь не пытался откусить часть авторства таких грандиозных изобретений, как “Интонационные особенности взволнованной речи женщин среднего и пожилого возраста” или “Семантические аспекты футбольной лексики”» [15: 214]. Не лишен основной персонаж «Романа с языком» и самоиронии, когда рассказывает о своем становлении как филолога со студенческой скамьи до профессорской кафедры: «Вот он своей неуверенно-нервной походкой, не умея ощутить себя в пространстве, бредет к старому университету на Моховой. Идет защищать диплом, считая его по глупости новым словом в теории синтаксиса, хотя на самом деле в худеньком машинописном опусе, одетом в клейкий, ко всему липнущий зеленый коленкор, есть ровно одно новое слово – ф.и.о. автора на титульном листе» [15: 12]; «Да, в области педагогики я в ту пору годился скорее в объекты, чем в субъекты» [15: 33]; «Ранов меня отлично понимает, а я его гораздо хуже: иногда теорему его какую-нибудь три-четыре года перевариваю. А общее научное направление – это когда есть быстрый, оперативный контакт мыслей. Одиночка плюс одиночка – еще не школа. Как в том анекдоте; их двое, а мы одни» [15: 104]; «А мне на какое-то мгновение становится вчуже понятно, как этого утомленного многолетним правдивым писанием авторитетного и серьезного человека [Лотмана] вдруг начинает заносить в неправильное, авантюрное пространство, где все шиворот-навыворот, где даже на вопрос: как тебя зовут? – надо придумывать новый ответ, а уж между Гейне-Гете-Шиллером разницы нет решительно никакой. Надоедает говорить правду, пассивно воспроизводить информацию, пусть малоизвестную. “Факты – воздух ученого”? – Ох, и ученому тоже иной раз хочется открыть форточку и проветрить свою седовласую голову» [15: 216]; «Что ж, превзошел я Пушкина, Булгакова… По интенсивности посещения Парижа…» [15: 112].
Нередко звучит ирония и в описаниях филологической среды «периода застоя» в романе А. Наймана «Б.Б. и др.»: «Некоторые из них [структуралистов], как оказалось, сами пробовали силы в сочинении художественной прозы и стихов: образцы сейчас опубликованы и похожи на бумажный рубль, частью разрезанный на ломтики, частью обвалянный в яйце и зажаренный, и так поданный к столу в качестве фунта колбасы, который на него можно было бы купить. Не то чтобы их было много, но их присутствие стало проступать по всей филологической, на глазах превращавшейся в культурологическую, территории, как влага на лугу после дождей или на ковре, залитом соседями с верхнего этажа…» [14: 47]; «В России что ни мысль, то ржет, как Русь-тройка, что ни искусство, то мечтает позвонить в Царь-колокол. Журнал по-прежнему называется “Дружба народов”. Такая дружба: народов. Открываю – дневники нашего булгаковеда. Уже, при жизни. У булгаковедов тоже есть дневники !» [14: 266]; «Он [Б.Б.] ездил в Баку… провел там месяц, из которого три недели – в путешествии по Каспийскому морю. Главным образом, “в песках под Красноводском”, как он потом много раз повторял, в поисках следов Велимира Хлебникова… Велемира он не привез ничего, хотя утверждал, что встречал “в песках под Красноводском” аксакалов, которые пели ему про не то одного, не то двух древних странников, появившихся из России и удалившихся в сторону Персии… Однако приходили ли странники, когда певцы были детьми, или во времена Афанасия Никитина, толком сказать они не могли» [14: 69–70].
Иногда объектом иронии А. Наймана становятся любимые им персонажи литературного бомонда: «Приезжавших к нему [Бродскому в ссылку] ставили на дурной учет… И ничего хорошего, совершенно ничего, впереди не светило, а наоборот, светили ссыльному пять первых, и неизвестно сколько всего, лет – и такая же закоченевшая, застуживающая насмерть деревня любому из навещавших. Пожалуй, единственное, что можно было найти сомнительного в этом поступке, это что его совершали, не спрашивая несчастного, доставит ли ему счастье визит. Пушкин, на звон бубенцов сбегающий в мороз в короткой ночной рубашке с крыльца, – верх восторга и трогательности, но хорошо, что прикатил милый Пущин, поскольку деваться-то хозяину все равно было некуда» [14: 58]; «…ее докторская диссертация была об Ахматовой, и первую в мире ахматовскую биографию она написала, и уже в Австралии из почтового ящика, на который садятся попугаи, она вынимала письма с вопросами о ней. “Она была лично знакома с Ахматовой, – комментировал Найман, – а та личных знакомств из-за такой помехи, как смерть, не прерывает, это я вам как специалист говорю”» [14: 187].
В «<НРЗБ>» ирония С. Гандлевского направлена в основном на главного героя – поэта и «чиграшоведа» Льва Криворотова, часто оценивающего свою личность: «…место в истории литературы мне обеспечено. Не за личные, правда, поэтические заслуги, а за вспомогательные… Чиграшовед. Реликтовое животное, Ареал обитания – Амазонка? Экваториальная Африка? Занесен в “Красную книгу”. Кормить и дразнить категорически воспрещается» [6: 45]; «Нет, грех жаловаться, – приглашений выступить более чем достаточно, но шиты эти зазывания довольно-таки белыми нитками: “почитаете свое, потом может возникнуть разговор”. Дожил, голубчик: конферанс Льва Криворотова – мастер разговорного жанра, весь вечер на арене!» [6: 46]; «Вроде уломал я жестоковыйную даму: шантаж, как известно, последнее средство джентльмена. А с ближайшей же оказией отправил Арине письмо, где слезно просил ее, заклиная всем святым, попридержать выпуск эмигрантского собрания и не мешать делу популяризации Чиграшова на родине… Иезуит Криворотов! Мастерски удалось мне предотвратить войну из-за чиграшовского творческого наследия вроде той, что разгорелась у Толстого вокруг наследства старика Безухова» [6: 51–52]; «Тошнехонько и колко, чует мое сердце, будет мне какое-то время почивать на лаврах, пока не найду себе новых цацек для убийства времени. Хотя убивать-то, если рассудить здраво, осталось уже всего-то ничего: ишь, с какой скоростью прибывают в домашней аптечке капли, свечи и пилюли. Того гляди, направлю подагрические стопы в края, “где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин”. И Чиграшов с кактусами. Как-то примут небожители меня, компания ли я им?» [6: 56].
В эпоху постмодернизма филологическая проза приобретает новые черты, ибо философия этого литературного направления формирует новый язык. Как отмечал Б. Парамонов, «вопрос о постмодернизме берут обычно как узкоэстетический, тогда как это вопрос общекультурный…» [116: 187].
Новаторство постмодернизма обусловлено стремлением его приверженцев к открытию новых способов варьирования и комбинирования бесчисленных элементов текста культуры, унаследованной современниками. Со временем меняется и эстетика художественного творчества: происходит стирание границ между эстетическим и неэстетическим, сменяются устоявшиеся понятия прекрасного в искусстве. Можно согласиться с точкой зрения С. Файбисовича на состояние литературы конца XX века, который утверждает, что «процесс эстетического освоения мира, постигаемого зрением как чувством и глазами как его органами, бывший на протяжении тысячелетий основой художественного творчества, сегодня затухает… Трансформации, осуществляемые здесь постмодернизмом, представляются более революционными и авангардными, чем все достижения авангардизма» [150: 185].
Одна из основополагающих черт литературы в эпоху постмодернизма – интертекстуальность. В произведениях постмодернистов эхом отзываются предшествующие тексты, имплицитно используются цитаты, рассчитанные на узнавание. Известно, что тексты в широком и узком смысле слова не существуют изолированно. Они взаимодействуют, создают огромное количество комбинаций. Исследователи анализируют характер межтекстуальных взаимодействий по-разному. Считается, что интертекстуальные отношения в литературе – это отношения эволюции. В своих работах литературоведы рассматривают эволюционные модели, касающиеся взаимодействия между художественными мирами, создаваемыми писателями. В эпоху постмодернизма появилась возможность рассматривать не только межличностные авторские отношения, но и взаимодействие текстов как таковых, вне категории автора. Такие текстуальные взаимоотношения принято считать транстекстуальностью. При взаимопроникновении текстов разных временных слоев каждый новый слой преобразует старый, порождая сложную перекличку чужих голосов.
Для филологических романов характерна ярко выраженная интертекстуальность, каноническое определение которой сформулировал Р. Барт: «Каждый текст является интертекстом; другие тексты присутствуют в нем на разных уровнях в более или менее узнаваемых формах: тексты предшествующей культуры и тексты окружающей культуры. Каждый текст представляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат» [32: 388]. Отмечая особенности такого «синтетического» текста, Ю. Лотман особо акцентирует внимание на том, что он «обладает внутренней не-до-конца-определенностью», которая под влиянием контактов с другими текстами создает смысловой потенциал для его интерпретации. Текст и Читатель выступают как собеседники в диалоге: Текст перестраивается по образцу аудитории, но и адресат подстраивается к миру Текста» [100: 22]. Эта мысль Ю. Лотмана о значимости диалога Текст-Читатель, думается, особенно важна при анализе «филологических романов», т. к. они рассчитаны, в основном, на подготовленного читателя, обладающего определенным минимумом знаний в филологической сфере. Именно эта подготовленность и эрудированность читателя позволяет ему включаться в процесс разгадки «внутренней не-до-конца-определенности» интертекста, интерпретировать замысел автора «филологического романа» так, как на то и рассчитывал писатель.
Количество признаков интертекстуальности в том или ином филологическом романе различно, но концентрация их настолько высока, что вполне можно говорить о том, что многочисленные цитации русской классики, литературы Серебряного века, произведений соцреализма, зарубежных авторов играют роль своеобразного «реактива» при взаимодействии с элементами современной действительности. В этом случае, по мнению И. Скоропановой, «культурные коды» наполняются новыми смыслами.
Рассмотрим интертекстуальные особенности «филологических романов» на примере «Романа с языком» Вл. Новикова. Например, такая фраза: «В детстве, отрочестве и юности у меня не было детства, отрочества и юности. Во всяком случае таких, о которых стоило бы тебе рассказать. Когда там – по-литературному – кончается юность? В двадцать один?» [15: 12] является реминисценцией на трилогию Л.Н. Толстого.
Новиковский «Роман с языком» начинается с воспроизведения «чужого текста», вводя в мир литературы и интеллектуальной игры с посвященными. Читатель, уловивший первую же реминисценцию и настроившийся на поиск интертекстуальных связей, не пропустит ловко замаскированную вторую: «он в семье своей родной казался мальчиком чужим» [15:12]. Это аллюзия на роман «Евгений Онегин» Пушкина. Первый абзац «украшен» филологическим сравнением: «всегда отступая назад или в сторону, как третий нерифмованный стих в рубаях Хаяма» [15: 12]. Неприкаянность, особое положение главного героя в семье (третьего из четверых сыновей) автор сопоставляет с особым положением нерифмованных строк в арабском стихосложении.
Обычно в литературных текстах афоризмы приводятся как ссылки на авторитеты при изложении позиции автора по тому или иному вопросу, а в «филологическом романе» афоризм подчас сам становится объектом исследования: «Какой это Сервантес сказал, что ничто не дается нам так дешево, как вежливость? Надеюсь, что не Сааведра, который все-таки был довольно наблюдателен в мелочах и ответственен в обобщениях. Мой скромный опыт пока свидетельствует, что простая учтивость – самая труднодостижимая вещь на свете» [15: 21]. «Кто вам сказал, что язык всегда прав? Язык врет, как все мы, врет и не краснеет, сохраняя розовую видимость невинности» [15: 66]. «Одиночество – общий удел» – кто это сказал, Сологуб, что ли? Нет, одиночество плодотворно только для гениев, составляющих статистически ничтожный процент – или промилле. А для нашего брата простого нормального человека желательна соединенность с другими» [15: 89]. «А молчальники вышли в начальники…» Нет, теперь ситуация радикально переменилась: в начальники выходят говоруны» [15: 118]. Вл. Новиков в каждом случае демонстрирует энергию мысли, подчас парадоксальное мышление.
В портрете героя (отец Тильды – жены Языкова) используются аллюзии на известные поэтические строки: «нибелунг с тактично редуцированной усмешкой» [15: 22], «полного текста его одиссеи не знала и родная Пенелопа» [15: 23], «женщина с железными локтями, безо всякой розы на груди» [15:106] («Женщина с безумными очами, с вечно смятой розой на груди» – это отсылка для эрудированных читателей к стихам А. Блока).
В «Романе с языком» используется и игра с терминами, построенная на подмене понятий, употреблении слов в прямом значении: «Есть части речи, есть частицы – всякие… А я вот обнаружил еще своего рода дискурсивные макрочастицы, которые характеризуют говорящего больше и точнее, чем все его рассужданцы» [15: 103].