Филологический роман: фантом или реальность русской литературы XX века?
Шрифт:
В разделе, названном А. Битовым «Герой нашего времени», Лева по параболической кривой усилиями автора (а может, уже помимо его воли) опускается от благородных манер Печорина до вороватых ухваток сказочного Алладина: «Что же я могу поделать, раз у меня нет денег… И он сунул кольцо в карман… Закрыл сумочку. Отнес ее и задвинул за настольную лампу…» [4: 245]. Когда провожал любимую женщину, из сумочки которой вытащил кольцо, «время от времени он с испугом ощупывал кольцо; оно же – никуда не девалось, было на месте. Он вздыхал с облегчением, немного гладил его, и вспыхивание становилось ярче. “Как Алладин…” – вдруг сказал он вслух…» [4: 246].
Ироничная интонация в описании главного героя достигает кульминации в третьем разделе романа, озаглавленном «Бедный всадник» (каламбур, представляющий собой контаминацию из названий произведений А. Пушкина и Ф. Достоевского «Медный всадник» и «Бедные люди»). В главке «Невидимые глазом бесы» сильно захмелевший филолог Лева «ощущает возмездие как некую слитную темную массу погибших слов, уплотнившуюся своими ядрами, тяжкую, как потухшая звезда; это мрачное тело, качающийся объем тошноты, равный массе произнесенных слов… Погубленных, за-губленных, пригубленных… Масса – критична… Что будет, что будет?!.» [4: 367]. В главе «Маскарад» поспешивший на праздничное народное гуляние Лева «сделался совсем пьян, от толпы – буен… Он точно понял, что все это ему снится: эти обмылки лиц (смазанный фон статистов во сне); эти щели в декорациях (откуда дуло), этот картонный, нарочито вздыбленный конь… И когда Леву невзначай обсыпали халтурным, нарочным конфетти… он этот маскарад принял и опять обрадовался своей, хоть и во сне, догадливости. Тень Митишатьева отбрасывала рожки – ага! учтем» [4: 378].
Пародийный оттенок в изображении главного героя «Пушкинского Дома» выявляется при сравнении Левы Одоевцева с персонажами русской классики – лермонтовским Печориным: «Вся беда, что Лева слишком вооружался, слишком воображал себе врага» [4: 285] и пушкинским Евгением из «Медного всадника»: «Смертельная ровность на его челе. Кажется, он все вспомнил. Он смотрит перед собою невидящим, широкоразверстым взглядом в той неподвижности и видимом спокойствии, которое являет нам лишь потрясенное сознание» [4: 413].
Ироничные нотки в описании А. Битовым современного героя звучат в изображении сходных сюжетных ситуаций (отношения с женщинами, дуэль): «…Лева, собрав последнее мужество и терпение – довести ее (Альбину) до дому, лишь только хлопнула за ней парадная дверь парадной, – уже летел (к Фаине) как из пращи, ощущая легкость необыкновенную, чуть ли не счастье даже, хотя бы и постыдное» [4: 257]; «Слушай, Лева, прости меня! – сказал он искренне. – Дай пистолет. – Да ну тебя! – Митишатьев передернулся, изъязвился. – На. Держи дуру. Он, однако, успел выбрать себе поновее и с усмешкой подал ему ржавый, двуствольный» [4: 406].
Не менее пародийно описывает сходные перипетии судьбы (несколько женщин, дуэль) главного героя «<НРЗБ>», Левы Криворотова, С. Гандлевский: «Продетая в дверную ручку язвительная записка от Вышневецкой, прочитанная Львом по возвращении со вчерашнего свидания, повергла его в уныние. Леву удручили и обвинения в малодушии, намеки на Аню (“не подозревала о Вашей постыдной слабости к провинциальным графоманкам…”» [6: 91]; «Подойдя вплотную к дуэлянтам, мэтр проговорил подчеркнуто внятно и с запойной медлительностью: Мое почтение, Господа, повинную голову меч не сечет. Грешен, простите старого раззяву – потерял лепажи. Пьян был и потерял. Увы, мне, горе-оруженосцу!» [6: 91].
Итак, для филологических романов характерна ярко выраженная интертекстуальность, широкое использование цитат, реминисценций, аллюзий (в том числе в ироничном ключе для пародийного переосмысления характерных для русской классической литературы мотивов); игра с известными культурными знаками; вкрапление в текст филологических терминов, употребление которых является существенной характеристикой главного героя-филолога. Вместе с тем необходимо отметить, что в филологических романах 20 – 40-х годов XX века признаки интректекстуальности были менее ярко выражены, чем в романах постмодернистов.
Одним из отличительных признаков филологического романа является стремление автора использовать «энергию» эрудированного читателя. Будучи произведением специфическим, такой роман воспринимается во всей полноте замысла автора читателем подготовленным, быстро и адекватно реагирующим на профессиональные филологические термины, многочисленные цитаты, реминисценции, аллюзии, способным расшифровать введенные в текст культурные знаки и коды. Ожидаемый писателем эффект достигается при условии, когда возникает резонанс между «энергией» автора и «энергией» читателя; это случается, когда создаваемый текст является базой для запуска механизма творческого диалога. По мысли Вл. Новикова, автор и читатель – «хорошо понимающие друг друга филологи – авгуры, а третий – лишний» [15: 169].
Н. Кузьмина выделяет две группы условий восприятия интертекстуальности художественного произведения, при которых возникает резонанс между «энергией» автора и «энергией» читателя: текстовые и когнитивно-личностные. Текстовые – это «…своего рода языковые механизмы включения ассоциаций читателя, приводящие к формированию обязательного смыслового слоя художественного текста. Существенно, что детерминируя направление смыслообразования, они ни в коей мере не определяют результат» [89: 62]. К когнитивно-личностным условиям, по мнению Н. Кузьминой, можно отнести совпадение/несовпадение, с одной стороны, индивидуально-психологических свойств автора и читателя, с другой – их когнитивных систем (картин мира, таблиц знаний, личностных тезаурусов). Причем идеальная схема художественной коммуникации предполагает, что информация, заложенная автором, и та, что воспринята читателем, адекватны.
Текстовые условия создают необходимость и возможность глубинного смыслового развертывания, задают направление, однако степень глубины определяется когнитивными предпосылками. С этой точки зрения, отмечает Н. Кузьмина, «текстовые и когнитивно-личностные прагматические условия находятся в отношении дополнительности: обеспечив читателя “дорожными указателями”, “картой маршрута”, автор как бы уходит в сторону – периферийные компоненты смысла непосредственно коррелируют со способностью читателя к сотворчеству… Соответственно, чем меньше текстовых индикаторов, чем выше имплицитная энергия текста – кода, тем более жесткими будут когнитивные условия резонанса автора и читателя, тем более “своего” читателя, обладающего высокой имплицитной энергией, требует текст» [89: 63–64]. Это в полной мере относится к тексту «филологического романа», в котором различные филологические, культурные коды и шифры, связанные с основной проблематикой произведения, требуют подчас от читателя определенного уровня литературной эрудиции и стремления постичь глубинный смысл авторских идей.
Вместе с тем личность и творческая самостоятельность читателя не только не порабощается личностью автора, но и раскрывается в слиянии с авторским замыслом. Как отмечал С. Эйзенштейн, каждый читатель в соответствии со своей индивидуальностью, по-своему, с помощью собственной фантазии, из своих ассоциаций, из предпосылок своего характера, нрава и социальной принадлежности творит образ по точно направляющим изображениям, подсказанным ему автором, непреклонно ведущим его к «познанию и переживанию темы».
Именно о таком значении опыта читателя пишет А. Битов в прологе «Пушкинского Дома», рассчитывая, что уровень информированности читателя и широта его литературного кругозора позволит сосредоточиться автору на главном: «…рассчитывая на неизбежное сотрудничество и соавторство времени и среды, мы многое, по-видимому, не станем выписывать в деталях и подробностях, считая, что все это вещи взаимосвязанные, из опыта автора и читателя» [4: 77]. Вместе с тем писатель отвергает упреки в элитарности своего произведения и четко обозначает собственные представления о степени эрудированности читателя своего романа: «Автор считает, что одного взгляда на оглавление достаточно, чтобы не заподозрить его в так называемой элитарности, упреки в которой запестрели в наших литературных журналах и газетах… Вовсе не обязательно знать хорошо литературу, чтобы приступать к чтению данного романа, – запаса средней школы (а среднее образование в нашей стране обязательное) более чем достаточно» [4: 456].