Философские трактаты
Шрифт:
3. (1) Нам возразят: «Мы часто гневаемся не на тех, кто причинил нам зло, а на тех, кто еще только собирается это сделать; следовательно, гнев рождается не из обиды». Верно, мы гневаемся на тех, кто собирается причинить нам зло, но самая мысль об этом уже есть зло, и собирающийся нанести обиду уже есть обидчик.
(2) «Но гнев не есть также и жажда возмездия [138] , — возразят нам, — поскольку самые беспомощные часто гневаются на самых могущественных, но не жаждут возмездия, ибо не могут на него надеяться». Прежде всего, мы говорили, что гнев есть жажда возмездия, а не возможность осуществить его; желать могут и те, кто сделать не может. Кроме того, нет человека, стоящего так низко, чтобы он не мог надеяться как-нибудь наказать другого, даже если тот занимает самое высокое положение; что-что, а вредить все люди умеют неплохо. (3) Аристотелевское определение гнева близко к нашему; он говорит, что гнев есть желание воздать болью за боль [139] . Чем отличается наше определение от этого, объяснять долго. Но против обоих выдвигается обычно такое возражение: что, мол, дикие звери гневаются, не будучи обижены, и не оттого, что стремятся причинить кому-то боль или добиться справедливого наказания; ибо даже если в результате именно так и получается, то цель у них иная. (4) На это следует ответить, что дикие звери вообще не знают гнева, равно как и все прочие животные, за исключением человека. Ибо гнев, будучи врагом разума, не рождается там, где нет разума. У диких зверей бывает возбуждение, бешенство, свирепость, склонность нападать на всякого; но гнева у них не бывает, так же как и склонности к роскоши, хотя в иных страстях и удовольствиях они бывают даже разнузданнее, чем человек. (5) Не верь тому, кто говорит:
138
Определение гнева у Посидония: Ira est cupiditas ulciscendae iniuriae.
139
Аристотель. О душе. 403a 30: «Диалектик определил бы гнев как стремление отомстить за оскорбление (букв.: стремление воздать болью за боль)… рассуждающий же о природе — как кипение крови около сердца» (пер. П. С. Попова).
«Гневом» поэт называет их возбуждение, готовность броситься, напасть; в действительности, они не более способны гневаться, чем прощать. (6) У бессловесных животных нет человеческих чувств, хотя есть некоторые похожие побуждения. В противном случае, если бы они умели любить и ненавидеть, между ними существовали бы дружба и вражда, раздоры и согласия. Кое-какие следы таких чувств у них, правда, можно обнаружить, однако вообще-то все дурное и хорошее может жить лишь в человеческой груди. (7) Никому, кроме человека, недоступны благоразумие, предусмотрительность, усердие, рассудительность, зато животные, обделенные человеческими добродетелями, свободны также и от пороков. Они совершенно непохожи на человека ни внешне, ни внутренне: царственное и главенствующее начало [141] в них устроено по-другому. Так, у них есть голос, но неясный, нечленораздельный, неспособный произносить слова; у них есть язык, но он малоподвижен и не может производить достаточно разнообразные звуки; и точно так же главенствующему началу в них недостает тонкости и четкости. Оно воспринимает образы вещей, которые призывают его к определенным действиям, но образы эти смутные и расплывчатые. (8) От этого животные, хоть и приходят порой в сильнейшее смятение или возбуждение, все же не знают страха и тревоги, печали и гнева, но способны испытывать лишь нечто отдаленно их напоминающее. Вот отчего их настроения быстро проходят, сменяясь противоположными, и животное, только что бушевавшее яростью или потерявшее голову от страха, вдруг начинает мирно пастись, и после безумных воплей и скачков сразу ложится и тихо засыпает.
140
Овидий. Метаморфозы. VII. 545—546.
141
Главенствующее, или управляющее начало — — один из важнейших терминов стоической философии, обозначающий разумную часть души. Человеческая душа у стоиков определяется как («присущий нам от природы дух») (Диоген Лаэрций. 7. 156; SVF II. 774), причем дух есть «умное тепло» (Аэций. 4. 3. 3; SVF II. 779).
4. (1) Что такое гнев, мы объяснили достаточно подробно. Как он отличается от такой вещи, как гневливость, я думаю, понятно: как пьяный отличается от пьяницы, а испуганный от трусливого. Разгневанный человек может быть не гневлив; а гневливый бывает иногда не разгневанным.
(2) Греки различают множество разновидностей гнева, давая каждой свое имя [142] ; я не стану подробно останавливаться на этом, поскольку в нашем языке для этих видов нет особых названий. Впрочем, и мы называем иной характер крутым или резким, а также говорим о людях раздражительных, злобных, бешеных, крикливых, тяжелых, колючих, — все это обозначения разных видов гнева; к ним нужно отнести и человека «нравного» — самая мягкая разновидность гневливости. (3) Бывает гнев, полностью выходящий в крике; бывают приступы гнева столь же упорные, сколь частые; бывает гнев скупой на слова, зато свирепый на руку; бывает такой, что весь выливается потоками горьких слов и проклятий; бывает такой, что проявляется вовне лишь холодностью или упреком; бывает глубокий тяжкий гнев, целиком обращенный внутрь. И еще тысяча других видов есть у этого многоликого зла.
142
См.: Аристотель. Никомахова этика. 1125b 17—28.
5. (1) Итак, мы выяснили, что есть гнев, подвержено ли ему какое-либо животное, кроме человека, чем он отличается от гневливости и сколько бывает его разновидностей. Теперь попытаемся выяснить, сообразен ли гнев природе [143] и полезен ли он, а если да, то не следует ли сохранять его в себе хотя бы отчасти?
(2) Сообразен ли гнев природе, станет нам ясно тотчас, как только мы посмотрим, что такое человек. Что может быть мягче и ласковее человека, когда дух его настроен правильно? А гнев — самая жестокая вещь на свете. Какое существо любит других больше, чем человек? А гнев враждебен ко всем на свете. Человек рожден для взаимопомощи, гнев — для взаимоистребления; человек стремится к объединению, гнев — к разъединению; человеку свойственно приносить пользу, а гневу — вред; человек приходит на помощь даже незнакомому, гнев нападает даже на самых близких; человек готов пойти на издержки, чтобы сделать другому приятное, гнев готов сам подвергнуться опасности, лишь бы извести другого. (3) Следовательно, всякий, кто станет приписывать лучшему и совершеннейшему созданию природы этот дикий и губительный порок, тот изобличит полнейшее незнакомство с природой вещей. Мы уже говорили о том, что гнев есть жажда мести; но такому желанию нет места в груди человека, от природы он самое миролюбивое существо на свете. Человеческая жизнь держится благодеяниями и согласием, и не страх, а взаимная любовь побуждает человечество заключать договоры об общественной взаимопомощи.
143
«Природа» у стоиков — центральное понятие и физики и этики. Формулировка первого и высшего морального принципа: «Жить в согласии с природой» приписывается самому основателю школы Зенону и разделяется всеми без исключения его последователями (см. SVF I. 179. 552; Stob. Ecl. II. S. 75; Diog. Laert. 7, 87).
6. (1) «Так что же, выходит, человек никогда не нуждается в наказании?» — Отчего же, нуждается, только наказывать нужно без гнева, с умом; наказание должно не вредить, а лечить под видом некоторого вреда [144] . Искривленное древко копья мы обжигаем на огне и забиваем клиньями в тиски не для того, чтобы сломать или сжечь, но чтобы выпрямить. Точно так же мы выправляем исковерканные пороком нравы, причиняя телесную или душевную боль. (2) Именно так поступает врач: при легком заболевании он прежде всего пытается немного изменить повседневные привычки больного, назначает порядок еды, питья, занятий, чтобы укрепить здоровье таким изменением жизненного распорядка. Как правило, помогает уже одно изменение образа жизни; если же не помогает, врач делает распорядок строже, кое-что полностью исключая из него; если и это не приносит пользы, вовсе отменяет питание и изнуряет тело голодом; если все эти более мягкие меры окажутся напрасными, врач открывает вену и пускает кровь; наконец, если какие-то члены, оставаясь соединенными с телом, наносят ему вред, распространяя болезнь, врач налагает на них руку; никакое лечение не может считаться жестоким, если его результат — выздоровление.
144
Вопрос о вменимости поступков и тем самым о правомерности всякого вообще поощрения или наказания в системе стоиков трудноразрешим, ибо здесь их физика противоречит их собственной этике: стоическое понимание бога и мира требует полного фатализма и учит о необходимой предопределенности всего на свете (как и всякий материализм), в то время как этика требует именно добровольного, разумного и не вынужденного необходимостью самоопределения и совершенствования в добродетели. Для оппонента Сенеки Аристотеля большинство человеческих поступков добровольны и вменимы, а потому всякое наказание есть месть (в частности, со стороны государства) за причиненную несправедливость; Сенека же в этом вопросе склоняется к полной невменяемости человека, душевный склад которого и все поступки определены изначально; отсюда теория наказания как лечения. Характерны два частных расхождения между Аристотелем и Сенекой в вопросе о наказании: для Аристотеля невменяемы лишь сумасшедшие, для Сенеки — практически все, ибо все подвержены чувству, а следовательно, не в своем уме. Для Сенеки самоубийство — последняя гарантия свободы, чести, достоинства, счастья, великий дар богов; для Аристотеля — уголовно наказуемое преступление против государства (Аристотель. Никомахова этика. 1138a 10—15).
(3) Так и тому, кто стоит на страже законов и управляет обществом, подобает направлять подопечные души лишь словом, да и то выбирая слова помягче: он должен советовать, что следует делать, внушать стремление к честному и справедливому, ненависть к порокам, уважение к добродетелям, затем пусть переходит к речам более суровым, к выговорам и предупреждениям; и только в последнюю очередь к наказаниям; и то, выбирая вначале легкие, не безвозвратно губящие; высшую меру наказания пусть он назначает лишь за высшее преступление, дабы на гибель осуждались лишь те, чья гибель была бы в интересах всех, включая самого погибающего. (4) От врача он будет отличаться лишь тем, что врач по возможности облегчает уход из жизни для тех, кого уже не может спасти; а управляющий государством выгоняет осужденных из жизни с позором, выставляя их на публичное поругание: не оттого, конечно, что наказание доставляет ему удовольствие — мудрый далек от такой бесчеловечной жестокости, — а для того, чтобы они послужили предостережением для всех прочих, и раз уж не захотели приносить пользу при жизни, чтобы послужили государству хотя бы своей смертью. В человеческой природе нет стремления кого-то наказывать; поэтому и гнев, всегда стремящийся наказать кого-то, не сообразен человеческой природе.
(5) Приведу еще один аргумент, позаимствованный мной у Платона (я не вижу ничего дурного в том, чтобы приводить чужие мысли; если я их разделяю, то они — и мои тоже): «Добрый человек не причиняет зла» [145] . Но наказание есть причинение зла; следовательно, доброму человеку не подобает наказывать, а значит, не подобает и гневаться, поскольку гнев связан с наказанием. Если хороший человек не радуется чужому наказанию, он не станет радоваться и тому чувству, для которого наказание — высшее удовольствие; следовательно, гнев не естественен для человека.
145
Платон. Государство. I. 335 D, ср. также Горгий. 483 B.
7. (1) Но может быть, хоть гнев и не прирожден, нам следовало бы взять его на вооружение, поскольку он часто бывает полезен? Он поднимает дух и возбуждает его; без гнева самый мужественный человек не совершил бы на войне подвигов: это пламя необходимо, чтобы подогревать мужество и посылать храбрецов в самую гущу опасности. Вот отчего некоторые полагают, что лучше всего — ввести гнев в известные границы, но не уничтожать его совсем; нужно избавляться от излишков гнева, переливающих через край, оставив умеренное количество, ровно столько, сколько нужно для благотворного воздействия на человека, чтобы не ослабела его деятельная решимость, не увяли силы и жизненная энергия [146] .
146
Ср.: Аристотель. Никомахова этика. 1108a 3: «Возможен избыток, недостаток и обладание серединой в связи с гневом…»; (1125b 27): «…Кого гнев охватывает из-за того, из-за чего следует… так, как следует, в должное время и на должный срок, тот заслуживает похвалы…»
(2) Но, во-первых, от всякой пагубной страсти легче всего совсем избавиться, чем научиться ею управлять; легче не допустить ее, чем, допустив, ввести в рамки умеренности. Ибо, едва вступив в права владения, страсти сразу становятся могущественнее, чем их предполагаемый правитель — разум, и не позволят ни потеснить себя, ни умалить. (3) Во-вторых, сам разум, которому мы вручаем вожжи, сохраняет свою власть лишь до тех пор, пока остается вдали от чувств; стоит ему соприкоснуться с ними и впитать в себя часть скверны, и он уже не в состоянии сдерживать те самые чувства, от которых без труда мог держаться подальше. Однажды взволнованная и потрясенная душа становится рабыней того, что нарушило ее покой. (4) Есть вещи, начало которых — в нашей власти, но затем они захватывают нас силой и не оставляют нам пути назад. Так бывает с телами, летящими вниз, в пропасть; единожды сорвавшись, они уже не властны выбирать дорогу, замедлить свое движение или остановиться; стремительное и необратимое падение словно отрубает у них всякую решимость или раскаяние, и им уже нельзя не достичь конца пути, которого можно было не начинать. То же самое происходит и с нашей душой, когда она бросится очертя голову в гнев, любовь или другое подобное чувство: она уже не в состоянии остановиться; собственный вес увлекает ее вниз, и тянет на дно всегда устремленная книзу природа порока.
8. (1) Самое лучшее — тотчас прогнать только возникающее раздражение, подавить гнев в самом зародыше и всегда внимательно следить за собой, как бы не вспылить. Ибо если гневу удастся схватить нас и потащить в другую сторону, нам трудно будет вернуться назад, в здравое состояние, поскольку там, куда однажды получило доступ чувство, не остается ни следа разума; если наша воля предоставит чувству хоть малейшие права, оно сделает со всем прочим, что есть в нас, то, что захочет, а не то, что мы ему позволим. (2) Повторяю: врага надо отражать, как только он перешел границу; ибо когда он уже вошел в городские ворота, он едва ли станет выслушивать условия своих пленников. Дело в том, что дух наш не может беспристрастно наблюдать за чувством со стороны, не позволяя ему заходить дальше, чем следует; он сам превращается в чувство и, преданный нами, ослабленный, уже не в состоянии вернуть себе былую силу, столь полезную и благотворную. (3) Чувство и разум, как я уже говорил, не помещаются в нас отдельно, независимо друг от друга, но являются изменениями духа к худшему или лучшему [147] . Как может воспрянуть разум, поддавшийся гневу, если он захвачен и подавлен пороками? Как может он высвободиться из беспорядочного смешения, если в этой смеси преобладает худшее?
147
Ср.: Аристотель. Никомахова этика. 1105b 30: «Ни добродетели, ни пороки не суть страсти… потому что за страсти мы не заслуживаем ни похвалы, ни осуждения — не хвалят же за страх и не порицают за гнев вообще… Гневаемся и страшимся мы не преднамеренно, а добродетели — это, напротив, своего рода сознательный выбор…»
(4) «Однако бывают люди, — возразят мне, — сдержанные в гневе». Насколько сдержанные? Настолько, что не делают ничего, что диктует им гнев, или делают лишь кое-что? Если ничего, то, значит, гнев совсем не так необходим для решительных действий, как вы полагали, призывая его на помощь разуму, у которого будто бы нет такой мощи, как у гнева. (5) Наконец, я поставлю вопрос так: гнев сильнее разума или слабее? Если сильнее, то как же смог бы разум его обуздывать, ведь повинуется обычно только слабейшее? Если слабее, то разум и без него справится с любым делом, не нуждаясь в помощи более слабого. (6) «Но есть ведь люди, которые и в гневе остаются верны себе и не теряют самообладания». Да, но когда? Когда гнев начинает утихать и сам по себе уже проходит; а не тогда, когда он распален до белого каления — тут он сильнее их. (7) «Так что же, ты не согласишься, что иногда и в пылу гнева отпускают ненавистных людей целыми и невредимыми, воздерживаясь от мести?» — Бывает. Но в каких случаях? Когда одно чувство одержит верх над другим, и страх или жадность одолеют гнев. Это не покой, устанавливающийся под благодетельным воздействием разума, а дурное и ненадежное перемирие между чувствами.