Философские трактаты
Шрифт:
16. (1) Итак, для обуздания заблудших и наказания преступников нет нужды в гневе наказующего; ибо если гнев есть душевный порок, то не следует, чтобы грешный карал чужие прегрешения. «Выходит, я не должен сердиться на разбойника? Выходит, я не вправе гневаться на отравителя?» — Нет; я ведь не стану гневаться на себя, вскрывая себе вену [156] . Всякое наказание я применяю в качестве лекарства. (2) Если, например, ты только еще вступил на путь заблуждений, и тебе еще не случилось тяжко упасть, хотя спотыкаешься ты часто, попытаюсь исправить тебя порицанием: сперва с глазу на глаз, затем — принародно. Если же ты зашел уже слишком далеко, чтобы тебя можно было исцелить словами, пусть тебя впредь сдерживает общественное бесчестье. А если тебя нужно пронять чем-нибудь посильнее, чтобы ты почувствовал, отправишься в ссылку в незнакомые места. Вот еще один закоренелый негодяй; его испорченность настолько окрепла, что и лечение требуется крутое: пропишем цепи и государственную тюрьму. (3) А иному я скажу так: «Твоя душа неизлечима; ты нанизываешь преступление на преступление, уже не дожидаясь, пока появится причина для их совершения, хотя в причинах для злых дел недостатка никогда не будет; для того, чтобы грешить, тебе довольно одной великой причины — греха. Ты опился подлостью, и она настолько пропитала твои внутренности, что вынуть ее можно только с ними вместе; бедняга, ты уже давным-давно ищешь смерти — мы поможем тебе, вылечим, избавим тебя от безумия, из-за которого ты мучаешься и мучишь других; мы предоставим тебе единственное еще доступное тебе благо — смерть». Зачем я стану гневаться на того, кому помогаю, чем могу? Ведь убить — это иногда высшее милосердие. (4) Если бы я пришел в больницу или в богатый дом как знающий врач, я не стал бы прописывать одно и то же лечение разным больным. Теперь же мне поручена забота о здоровье общества, и я вижу в разных душах самые разные пороки; для каждой болезни нужно изыскать свое средство: одного исцелит страх перед бесчестьем, другого изгнание, третьего боль, четвертого нужда, пятого железо. (5) Так что даже если мне придется надеть мою одежду магистрата наизнанку и созывать народное собрание трубным сигналом [157] , я взойду на трибунал без всякой враждебности и ярости, и лицо мое будет лицом закона, а торжественные слова я произнесу не срывающимся от бешенства, а спокойным и серьезным голосом, чтобы приказ исполнить закон прозвучал не гневно, а сурово. Отдавая повеление обезглавить преступника, зашивая в мешок отцеубийцу, посылая на казнь солдата, ставя на вершину Тарпейской скалы предателя или врага государства, я буду действовать без гнева, с тем же выражением лица и настроением души, с каким я убиваю змей и ядовитых животных.
156
О самоубийстве как акте гнева см.: Аристотель. Никомахова этика. 1138a 10—13.
157
Что такое perversa vestis, «одежда наизнанку», неясно. Возможно, магистрат, председательствовавший на судебном заседании по уголовному делу, носил тогу каким-то особенным образом. Что касается трубного сигнала, то трубили перед домом обвиняемого в уголовном преступлении, вызывая его в суд, и в других общественных местах, приглашая всех прочих граждан присутствовать при разбирательстве.
(6) «Гнев необходим, чтобы наказывать». — Неужели? Может быть, тебе кажется, что закон гневается на тех, кого не знает, кого не видел, о чьем появлении на свет не подозревал? Мы должны перенять дух закона, который не гневается, а постановляет. Ибо если доброму человеку позволительно гневаться на дурные поступки, то ему непредосудительно и завидовать счастью дурных людей. В самом деле, может ли быть зрелище отвратительнее, чем процветание иных нечестивцев, злоупотребляющих милостью фортуны, в то время как для таких, как они, трудно даже придумать достаточно злую судьбу, чтобы она была по заслугам? Однако добрый человек испытывает не больше зависти, наблюдая их благоденствие, чем гнева, когда видит их преступления: добрый судья осуждает негодные поступки, но не испытывает к ним ненависти.
(7) «Так что же, неужели, когда мудрецу приходится заниматься подобными делами, они нисколько не трогают его души и не выводят ее из обычного бесстрастия?» — Да, наверное, и он чувствует какое-то легкое, едва заметное волнение. По словам Зенона, и в душе мудреца остается шрам от зажившей раны. Так что и он, видимо, испытывает что-то вроде теней или призраков чувств, хотя сами они ему совершенно чужды.
17. (1) Аристотель говорит, что некоторые чувства, если правильно ими пользоваться, могут служить хорошим оружием [158] . Это было бы верно, если бы их можно было брать и откладывать в сторону по усмотрению того, кто ими пользуется, как военное снаряжение. Но это оружие, которым Аристотель снабжает добродетель, вступает в бой само по себе, не дожидаясь руки; вы им не владеете — оно само владеет вами. (2) Нет, нам не нужно никакое другое снаряжение: природа достаточно снарядила нас разумом. В нем она дала нам оружие твердое, надежное, не знающее износа, послушное, не обоюдоострое; оно никогда не обратится против своего хозяина. Одного разума достаточно не только для того, чтобы заранее обдумать ход сражения, но и для того, чтобы провести его; и ко всему прочему, что может быть глупее, чем разуму просить поддержки у гнева, чтобы вещь прочная опиралась на ненадежную, верная полагалась на неверную, здравая просила помощи у больной?
158
В точности такой цитаты у Аристотеля нет. По свидетельству Бонитца «оружие» у него часто означает «орудие», «вспомогательное средство». Сенека мог иметь в виду место из аристотелевой «Политики», где говорится об оружии добродетели, но только там оружием добродетели названы не чувства, а ум и характер, которые могут служить как добру, так и злу (1253b 33).
(3) А если я скажу тебе, что разум сам по себе много сильнее гнева даже в тех делах, для которых один только гнев и считается полезным? Ведь разум, однажды рассудив, что нечто должно быть сделано, остается тверд в своем решении: он никогда не найдет ничего лучшего, чем он сам, к чему стоило бы перемениться, и потому остается верен единожды выбранному решению. (4) А гнев часто отступает, например, перед милосердием; в нем нет настоящей крепости, он надут пустой спесью и внушителен лишь с виду, а разрушителен лишь вначале, как ветры, поднимающиеся от земли и берущие начало в реках и болотах: они порывисты, но быстро утихают. Так и гнев: (5) начинается порывом огромной силы, а потом слабеет и иссякает раньше времени; тот самый гнев, который весь так и горел кровожадностью, изобретая мысленно неслыханные виды казни, к тому времени, как надо казнить, уже, глядишь, утих и смягчился. Чувство сникает быстро, разум всегда одинаков. (6) Там, где чрезвычайная суровость судьи основывается на гневе, нередко случается, если заслуживающих смертной казни окажется много, что после крови двоих или троих гнев иссякает и на дальнейшие убийства его не хватает. Страшны всегда первые его приступы; как укусы ядовитой змеи смертельны, когда она, потревоженная, только что выползла из своей норы; но после нескольких укусов яд иссякает, и зубы ее становятся безвредны. (7) Таким образом получается, что совершившие равные проступки претерпевают неравные наказания, и даже провинившийся меньше терпит больше, если попадается под более горячую руку, да и вообще гнев неуравновешен: то он переходит всякую меру, то исчезает раньше времени, ибо он очень снисходителен к себе, во всем дает себе волю; суждения его произвольны, и слушать он никого не желает; не признает чужих доводов и ходатайств, твердо держась однажды принятого направления, и ни за что не отступится от своего суждения, даже если оно окажется неправильным.
18. (1) Разум терпеливо выслушивает обе стороны, а затем и сам просит отсрочки, чтобы хватило времени взвесить все и найти истину; гнев торопится. Разум хочет вынести такое решение, которое было бы справедливым; гнев хочет, чтобы считалось справедливым то, что он заранее решил. (2) Разум не смотрит ни на что, кроме самого предмета, о котором идет речь; гнев возбуждается пустыми и не идущими к делу мелочами. Его может воспламенить слишком уверенное лицо, чересчур громкий голос, чуть вольнее обычного речь, чуть изысканнее наряд, слишком честолюбивый адвокат или явная благосклонность народа; нередко гнев против защитника заставляет осудить обвиняемого; даже когда истина обнаруживается со всей очевидностью, гнев лелеет и бережно хранит свое заблуждение; он ни за что не позволит себя переубедить, и упорствование в дурных начинаниях кажется ему достойнее раскаяния.
(3) Я помню Гнея Пизона [159] , мужа, свободного от многих пороков, но имевшего превратные представления: он почитал твердостью отсутствие гибкости. Он однажды приказал отвести на казнь солдата, вернувшегося из отпуска без своего спутника, за то, что тот якобы убил своего товарища, раз не может его предъявить. Солдат просил отсрочки, чтобы отыскать пропавшего, но ему не дали. Осужденный был выведен за вал и уже подставил шею, как вдруг объявился его товарищ, считавшийся убитым. (4) Тут центурион, назначенный руководить казнью, приказывает охраннику спрятать меч и отводит осужденного назад к Пизону, чтобы Пизон снял с него обвинение, ибо его уже сняла с солдата фортуна. При огромном стечении народа обоих товарищей, обнявших друг друга, везут назад через лагерь, под громкие радостные крики их соратников. Тут на трибунал в ярости поднимается Пизон и приказывает вести на казнь обоих, и того солдата, который не убивал, и того, которого не убили. (5) Что может быть недостойнее? Двое должны были погибнуть оттого, что один оказался невиновным. Но Пизон добавил и третьего. Он приказал казнить и того центуриона, который вернул осужденного. Из-за невиновности одного человека обречены были на гибель трое — тут же на месте. (6) О, до чего же изобретателен бывает гнев, когда ему нужно придумать причины своего бешенства. «Тебя, — сказал Пизон, — я приказываю казнить потому, что ты уже осужден; тебя — потому, что ты был причиной осуждения товарища по оружию; а тебя — за то, что не исполнил приказа своего военачальника убить этого солдата». Так он придумал три преступления — оттого, что не смог найти ни одного.
159
Гней Кальпурний Пизон — консул 7 г. до н. э., проконсул Африки с 6 г. до н. э. по 12 г. н. э. Друг Августа и Тиберия, известен высокомерием и необузданным нравом. С 17 г. — наместник Сирии, где поссорился с Германиком, имевшим там неограниченные полномочия. Свою болезнь в Сирии Германик приписывал яду, который дал ему Пизон. После смерти Германика в 19 г. приехал в Рим, где был обвинен и покончил с собой. См.: Тацит. Анналы. II. 43—81; III. 8—15.
19. (1) Повторяю: главное зло гневливости заключается в том, что она неуправляема. Она гневается на саму истину, если ей покажется, что истина противоречит ее воле. С криком, шумом, сотрясаясь всем телом, она преследует тех, кого однажды выбрала, осыпая их руганью и проклятиями. (2) Разум никогда не делает этого; но если надо, молча, спокойно, с корнем вырывает целые дома, уничтожая целые семейства, опасные для государства, вместе с женами и детьми, сравнивая с землей жилища и навеки истребляя самые имена, враждебные свободе. Но при этом он не станет скрежетать зубами, дергать головой и производить телодвижения, неприличные для судьи, которому следует быть тем спокойнее и сохранять на лице тем большую важность, чем серьезнее выносимый им приговор.
(3) Как говорит Иероним: «Если тебе хочется кого-то зарезать, какой смысл вначале кусать губы?» [160] Интересно, что бы он сказал, если бы увидел, как проконсул спрыгивает со своего возвышения, вырывает у ликтора фаски и раздирает собственную одежду — и все это только потому, что на ком-то другом одежду раздерут позже, чем ему хотелось бы? (4) Какой смысл переворачивать стол? Зачем бить посуду? Зачем биться о колонны? К чему рвать на себе волосы и ударять себя по бедру или в грудь? Какой великий гнев! — думаете вы. Оттого, что ему нельзя сей же момент обрушиться на другого, как ему хочется, он обращается против самого себя! И вот человека уже крепко держат окружающие, умоляя помириться с самим собой.
160
Иероним Родосский — философ-перипатетик (ок. 290—230 гг. до н. э.), преподавал в Афинах, написал между прочим и трактат «О безгневии».
(5) Ничего подобного не станет делать тот, кто свободен от гнева. Он назначит каждому наказание, какого тот заслуживает, а часто отпустит даже и того, кого уличил в проступке. Если раскаяние в содеянном позволяет надеяться на лучшее, если он поймет, что подлость в этом человеке еще не пустила глубокие корни, а запачкала только, как говорится, краешек души, он отпустит его безнаказанно, что не повредит ни прощенному, ни простившему. (6) Такой судья будет иногда карать большие преступления не так сурово, как меньшие, если первые совершены непреднамеренно и без жестокости, а последние обнаруживают и тщательно скрывавшееся коварство. За один и тот же проступок он назначит разное наказание, если один человек допустил его по небрежности, а другой, напротив, старался причинить как можно больше вреда. (7) Он будет стараться никогда не забывать о том, что любое наказание применяется с определенной целью: одно — для исправления дурных людей, другое — для их уничтожения. И в том и в другом случае он будет иметь в виду не прошедшее, а будущее, ибо, как говорит Платон [161] , благоразумный человек наказывает не потому, что было совершено преступление, но для того, чтобы оно не было совершено впредь: прошедшее нельзя изменить, но будущее можно предотвратить. Иных он будет убивать публично, как образцы закоренелого порока, не поддающегося исправлению, не только для того, чтобы их самих предать смерти, но чтобы их смертью устрашить других.
161
Платон. Законы. XI. 934 A.
(8) Дабы все это взвесить и правильно оценить, нужен человек, свободный от всякого душевного смятения: только такого следует допускать к делу, требующему величайшей осмотрительности, — к власти над жизнью и смертью. Хуже нет, как доверить меч разгневанному.
20. (1) Не следует также думать, будто гнев в какой-то степени способствует величию духа. Это не величие; это надутая опухоль. Когда больное тело раздувается, наливаясь злокачественной жидкостью, это не рост, а опасная отечность. (2) Все, кого безрассудный дух побуждает считать себя сверхчеловеком, думают, что стремятся к чему-то необыкновенно возвышенному; но под ногами у них нет твердого основания, а все, что выросло без фундамента, обречено упасть. У гнева нет опоры. Он рождается из того, что не прочно и не постоянно, и сам поэтому — пустое и ветреное чувство; он так же далек от подлинного величия духа, как наглость от храбрости, заносчивость в себе — от уверенности, уныние от серьезности, жестокость от суровости. (3) Между возвышенным духом и надменным, повторяю, очень большая разница. Гнев не предпринимает никаких усилий совершить что-нибудь прекрасное или великое; напротив, гневливость кажется мне отличительной чертой несчастного, вялого, ничтожного духа, сознающего собственную слабость; подобные души бывают так же болезненно чувствительны, как больные гноящиеся тела, легчайшее прикосновение к которым вызывает громкие стоны. Так что гнев — самый женственный и ребяческий из пороков. — «Однако он встречается и у мужей». — Конечно, потому что и у мужей бывает женский или детский характер.
(4) «Ничего подобного, — возразят нам, — послушайте, как иные говорят в гневе, и вы увидите, что сами эти речи выдают великий дух». — Да уж, великий — только для тех, кто не знает, что такое настоящее величие. А для тех, кто знает, такие речи страшны и омерзительны: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» [162] . Сразу видно, что написано во времена Суллы. Я даже не знаю, какое из двух пожеланий хуже: быть предметом ненависти или страха. — «Пусть ненавидят». — Но, сказав это, он сообразил, что рано или поздно они станут проклинать вслух, устраивать заговоры и, наконец, с ним покончат. И чего же он тогда пожелал в придачу? Да покарают его боги, он придумал средство, достойное того, от чего оно должно помочь — ненависти. «Пусть ненавидят…» — и что же дальше? Лишь бы повиновались? — Нет. Лишь бы уважали? — Нет. Так что же? — «Лишь бы боялись». На таком условии я не захотел бы и любви. (5) Ты думаешь, что это сказано от величия духа? Ошибаешься; это не сверхчеловеческое величие, а великая бесчеловечность.
162
Стих из трагедии Акция «Атрей» — Trag. Rom. fragm. 203. (Ribbeck).