Фирмин. Из жизни городских низов
Шрифт:
Начал я исподволь, так, кусну там и сям, но почти сразу меня понесло, и, не успел оглянуться, — умял такую существенную часть общей постели, что сквозь нее во многих местах стал просвечивать голый бетон. Это повело к моим нескончаемым распрям с родней, и несколько раз мне даже крепко досталось, но меня это не остановило. Я умею быть очень решительным, когда захочу.
В конце концов, чтобы прекратить дрязги, Маме пришлось снарядиться за новой порцией страниц Великой книги и притащить их в наш уголок. Мы теперь уже подросли и дружно участвовали в разрывании. Визжа от восторга, мы мстительно дергали, драли. Ничто так не сближает, не создает такого теплого чувства товарищества, как разрушение, и на несколько минут в этой свалке мы поистине себя ощутили большой счастливой семьей. Когда меня просят что-нибудь рассказать о детстве, я всегда предъявляю этот эпизод — просто, чтоб доказать, что мы были как все.
Что и говорить, новый приток бумаги, и вдобавок свежей, на которой никто еще не писал, не какал, отнюдь не укротил моего аппетита, и я, надо думать, слопал уже целые главы Великой книги к тому времени, когда неуверенно вышел на подрагивающих на своих четырех из темного угла в широко мерцающий мир. Убежден, что эти изжеванные страницы заложили питательный фундамент, — даже, не исключено, прямо вызвали к жизни то, что скромно назову моими выдающимися умственными способностями. Только представьте себе: история мира в четырех частях, обрывки философии, психоанализ, лингвистика, астрономия, астрология, сотни рек, народные песни, Библия, Коран, Бхагават-гита, Книга мертвых, Французская революция, Русская революция, сотни насекомых, дорожные знаки, уличные объявления, Кант, Гегель, Сведенборг, комиксы, детские считалки, Лондон и Фессалоники, Солом и Гоморра, история литературы, история Ирландии, обвинения в несказанных преступлениях, признания вины, отрицания виновности, тысячи каламбуров, десятки языков, рецепты, шутки ниже пояса, болезни, деторождения, казни — всё это и много чего еще я вобрал в себя. Вобрал в себя, признаю, по куда был недостаточно подготовлен. Помню живо, прямо кишками помню, как, еще маленький, корчусь в темном углу на постели из драной бумаги — грядущих блюд — и, обхватив карикатурно вздутый живот, постанываю от боли. Ох, какая мука! — когда длинные, разрастающиеся, непроваренные куски впитываются в мое содрогающееся нутро. До сих пор не могу понять, как эта повторяющаяся пытка навеки меня не отвадила от жевания бумаги. Но нет — не отвадила. Приходилось только пережидать, пока уймется боль, чтобы все начинать сызнова, но порой я не выдерживал, даже это было мне не под силу.
Что я слышу? Хихиканье? Вы, наверно, во всем этом усмотрели всего лишь вульгарный случай зависимости, ну или плачевные симптомы классического маниакально-навязчивого состояния, и, без сомнения, вы правы. Однако концепт зависимости недостаточно ёмок, недостаточно глубок, чтобы адекватно описать мой голод. Я скорей применил бы здесь термин «любовь». Неосуществленная, да, пожалуй, извращенная даже, и уж конечно безответная, но однако ж — любовь. То было робкое, вязкое начало страсти, которая определила всю мою жизнь, кто-то скажет — загубила, и я, возможно, не стану спорить. Будь я поискушенней в этих ужасных кишечных болях, следовавших за проявлениями моей страсти в ее инфантильных формах, я конечно, распознал бы знак, предупреждение, предвестие нескончаемых мук, какие всегда, кажется, с собою несет любовь.
При ежедневном вкушении (а в моем случае даже и непрерывном, если включать и чмоканье, вызванное липким послевкусием) в конце концов приедается все, даже самое изысканное блюдо. Мне совестно в этом признаться, но — время шло, и Великая книга постепенно утрачивала свое очарование и неотвратимо скатывалась к пресности, делалась все безвкусней, скучней, ну просто, ей-богу, уже смахивала на картон. Пора было менять диету. Вдобавок я устал от тумаков.
И вот в один прекрасный день я решил порвать с семьей и перенести свое жевание на стеллажи. Впервые я на это отважился как-то воскресным утром. Магазин наверху был еще закрыт, уличное движение почти совсем не вплетало своих отдаленных нот в хоровой храп одурманенного семейства. Я скользил по проходу, который вел из нашего уютного уголка к мерцанию пространства, носом в пол, и первое же, что попалось мне на пути, была распростертая по цементу сама Великая книга, верней то, что от нее осталось. Я сразу ее опознал по запаху. Концентрированный многолистый дух этих плотно сброшюрованных сотен страниц во мне вызвал легкую тошноту. Сила гения. Я оглядел остальные книги на нижней полке, откуда Мама вытащила этот том, и заметил, что с легкостью разбираю названия. Очевидно, в столь уже раннем возрасте я страдал катастрофическим даром лексической гипертрофии, который затем столь грозно изухабил уготованную мне, быть может, благополучно-ровную, торную тропу заурядно-мирного существования. Над этими полками была бумага с выведенными от руки словами ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА, и грубая синяя стрелка указывала прямо вниз. В последующие дни и недели я продолжал исследовать местность и обнаружил другие стрелки, указывающие на ИСТОРИЮ, РЕЛИГИЮ, ПСИХОЛОГИЮ, НАУКУ, УЦЕНЕННЫЕ КНИГИ и КЛОЗЕТ.
Я решительно считаю этот период началом своего образования, пусть тяга, вытолкнувшая меня из родимого угла в большой свет, и не была еще жаждой знаний в полном смысле слова. Начал я с ближних полок, под стрелкой ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА, я лизал их, покусывал, смаковал и наконец объедал, иногда по краям, но обычно, если только удастся отпахнуть переплет, сверлом вгрызался в сладкую середку. Больше всего мне пришлись по вкусу издания Современной Литературы, я всегда, когда только мог, выбирал что-нибудь оттуда, — впрочем, возможно, меня приманивал логотип — бегун с факелом. Порой я сам себя представлял таким Бегуном с Факелом. И каких только, господи, не открыл я для себя книг в те первые пьянящие дни! Даже сегодня, стоит только перечислить названия, и меня душат слезы. Вот, декламируйте, повторяйте за мной вслух, медленно, с чувством, с расстановкой, и у вас сердце зайдется. «Оливер Твист», «Геккльберри Финн», «Великий Гэтсби», «Мертвые души», «Мидлмарч», «Алиса в Стране Чудес», «Отцы и дети», «Гроздья гнева», «Американская трагедия», «Питер Пэн», «Красное и черное», «Любовник леди Чаттерлей».
Сначала это были грубые оргии, я лопал неразборчиво, как свинья, — полный рот Фолкнера, по мне, был точно то же, что полный рот Флобера, — но скоро я стал замечать тонкие различия. Прежде всего я заметил, что каждая книга имеет свой вкус — сладкий, горький, кислый, кисло-сладкий, протухлый, соленый, терпкий. И еще я заметил, что вкус каждой книги, — а по мере того, как время шло и чувства мои обострялись, — вкус каждой страницы, каждой фразы, каждого слова даже — влечет за собой летучую гряду образов, умственных представлений о вещах, мне совершенно незнакомых по скромному, очень скромному опыту в так называемой реальности: небоскребы, гавани, кони, каннибалы, яблоня в цвету, незастланная постель, утопленница, мальчик, разбежавшийся для прыжка, отрубленная голова, косари в поле, подняв глаза вверх, вслушивающиеся в рев какого-то идиота, свист паровоза, река, паром, шалаш в джунглях, умирающий монах, и солнечный луч вкось рассекает рощу, и смуглую ляжку гладит задумчивая рука.
Сперва я просто жрал, блаженно глодал и жевал, подчиняясь велениям вкуса. Но скоро я начал почитывать там и сям, по краям моих блюд. И с течением времени я читал все больше, жевал все меньше, так что в конце концов я уже читал все часы своего бдения напролет, читал запоем, а пасся только на полях. И как часто теперь я скорбел над ужасающими дырами! В некоторых случаях, когда не было другого экземпляра, приходилось ждать годами, чтоб восполнить пробел. Да, тут хвастаться нечем.
Теперь, побитый и потрепанный жизнью, как часто я оглядываюсь назад, на годы моего детства, надеясь в них найти подтверждение тому, что мне был назначен иной, более высокий жребий, что хотя бы на время я мог стать кем-то еще, не фигляром и дилетантом, что загубили меня неумолимые внешние обстоятельства, а не мои внутренние изъяны. Пусть лучше скажут: «Да, Фирмин, не повезло», а не: «На что же ты и рассчитывал?» Напрягаю глаза, настраиваю телескоп, но, увы, он не выхватывает божественного озарения, не увеличивает хоть бы нескольких искорок гения, ничего, ничего-то он не обнаруживает, кроме неразборчивости в еде. Да что телескоп! Того гляди, доктора повытаскивают свои стетоскопы, свои электроэнцефалограммы, свои осциллографы, и все для подтверждения сокрушительного диагноза: банальнейший случай библиобулимии. И что самое ужасное — они будут правы. И перед лицом этой их правоты, унизительной очевидности их сокрушительного приговора — сокрушительного, какое дивное слово! — хочется крикнуть себе самому, как кричал старик Эзра Паунд, запертый в своей Пизанской крысиной клетке: «Смири свое тщеславие, смири, тебе говорят». Паунд, он был Великий.
Ну да ладно, хватит. Тогда, совсем маленький, я понятия не имел о подобных муках. Тогда, мостясь на самой нижней ступеньке общественной лестницы, все равно я был щедро взыскан дивной судьбой, играл — не знал печали, и в книжном магазине прошли мои счастливейшие дни. Или, лучше сказать, мои счастливейшие ночи и воскресенья, ибо я не смел выйти в мерцающий простор, когда в лавке толклись покупатели. Из своего темного подвального убежища мы слушали гул голосов, скрип шагов по потолку. Слушали и дрожали. Иногда шаги уходили с потолка и спускались в наш подвал по деревянным ступеням. Обычно после этого спуска ненадолго наступала тишина, но порой он сопровождался кряканьем, кряхтеньем, оханьем и стонами, даже какими-то необъяснимыми взрывами, которые ужасно нас пугали. После чего слышалось урчание воды, а потом шаги снова поднимались по лестнице. Топот шагов, поднимавшихся наверх, никогда не был так громок, как нисходящий топот.
Глава 3
Однажды ночью, рыская под стрелкой УЦЕНЕННЫЕ КНИГИ, я обнаружил грубую дыру в кладке там, где большая черная труба выходила из стены. Она проползала по полу и юркала в супротивную стену под стрелкой КЛОЗЕТ. На этой стене полок не было, только дверь, и всегда закрытая притом. Я сунул нос в дыру и принюхался. Пахло крысами. Труба входила в стену, потом сворачивала, а дальше шла прямо вверх. Хоть и очень большая, труба не заполняла всю для нее заготовленную дыру, и кладка вокруг была рваная, зубчатая. Я тогда ужасно был любопытный, да и запах не сулил беды, хоть и был не совсем тот, что родной, знакомый, привычный крысиный запах. Как-то скучнее, что ли.
Налегая спиной на трубу, ставя ноги по сторонам дыры, я подтянулся кверху, используя, как ступени, зубцы в кладке. Подняться оказалось раз плюнуть. Наверху, на уровне, соответственном плинтусу первого этажа, туннель разветвлялся. Одна дорога вела прямо вверх по трубе, другие сворачивали — вправо и влево по низу стены, между штукатуренной дранкой и наружной кладкой. В ту ночь я пошел налево. На следующую — пошел направо. А через неделю у меня в голове была уже детальная карта всей системы. Все здание сплошь прорезали такие туннели — обратив его как бы в медовые соты, в некий сложно петляющий лабиринт. Если б не спешка — время, увы, поджимает, — тут бы мне и пуститься в бесконечные описания всей системы туннелей, созданных, очевидно, совокупным трудом тысяч и тысяч крыс задолго до моего появления на свет, неустанно стачивавших упрямые резцы, дабы я, Фирмин, некогда смог достичь незамеченным любой точки строения. О, я бы вам прожужжал уши, рассуждая о разрезах открытых работ, скрейперах, грейлерах и черпаках, о том, что такое выработки, пласты и какая разница между шлихом и шлифом, штреком и треком, а если бы кто-то еще не уснул, я бы его попотчевал ковшами экскаватора, нисходящими сбросами и лежачими желобами. Тех, кого греют подобные прелести, отсылаю к учебникам по горному делу.
Сперва я за каждым поворотом думал нос к носу столкнуться с крысами, строителями этих катакомб, но так ни одной и не встретил. Наконец я их назвал про себя «дела давно минувших дней». И еды никакой нигде я не обнаружил. Потому-то, возможно, и крыс совсем не осталось. Перед тем как сделаться книжным магазином, дом служил, видимо, бакалеей, может быть, булочной. Теперь тут, кроме бумаги, нечем было поживиться. Однако мои упорные разыскания, ночь за ночью, по бесконечным, как казалось мне, милям туннеля увенчались наградой, которая мне лично была дороже любой еды. Учтите, дорога в интрамуральном пространстве абсолютно темна. У меня отличное ночное зрение, но здесь пришлось пробираться исключительно ощупью и по нюху. Работа долгая, кропотливая, и много ночей прошло, прежде чем я наконец напал на стремнину, которая меня и вынесла прямо на потолок главной комнаты магазина. Здание, как и большинство зданий в нашей округе, было дико старое, без переборок в потолке, и каждая пара стропил как бы образовывала внутри длинную открытую ячейку, невообразимо жаркую и пыльную. Мои упрямые резцы проедали в стропилах аккуратные круглые дыры, и посредством этих дыр я мог перебираться из ячейки в ячейку. Я держал путь в сторону улицы, каждую ячейку тщательно исследовал носом и лапами перед тем, как двинуться дальше, но вот я наткнулся на что-то столь неожиданное, что просто опешил и даже попятился. После недели ночных трудов в чернильной тьме вдруг я увидел, как сквозь пол снизу, из магазина, бьет струя света. Некогда, давным-давно кто-то — не крыса — проделал в потолке магазина круглую дыру для светильника, а повесили этот светильник чуть-чуть не в центре, оставив по краю узкую серповидную щель. Осторожно заглянув в эту щель, я увидел внизу комнату.