Фирмин. Из жизни городских низов
Шрифт:
В столетие, предшествовавшее нашему времени, тонкие и немыслимо интеллигентные обитатели Акси-12, планеты, расположенной в отдаленнейшем углу нашей Галактики, взялись посылать исследовательские космические станции с роботами на борту для изучения Земли, единственной планеты во всей Галактике, кроме их собственной, где наблюдаются высшие формы жизни. Ну вот, значит, эти станции насобирали безумное количество всяких данных о Земле и населяющих ее существах, и в конце концов аксионы решили, что теперь самое время наладить с землянами непосредственную связь, хоть и отдавали себе отчет в том, как это будет непросто. Аксионы, существенно превосходя землян по части морали и интеллекта, имеют несчастье — то есть это, с землянской точки зрения, несчастье — выглядеть как садовые слизняки. Притом размером они с шетландских пони. Существам столь интеллектуальным, им, конечно, хватает здравого смысла понять, что подобная внешность может навести землян на совершенно ложные выводы относительно превосходящего ума и высшей морали аксионов. И даже вполне вероятно, что земляне просто-напросто откажутся водить дружбу со слизняками, тем более с шетландских пони величиной. К счастью, эти высшие слизнякоподобные существа владели продвинутой протоплазменной технологией преображения, а потому на Акси-12 было принято решение послать на Землю в составе исследовательской экспедиции дюжину аксионов, предварительно преображенных в доминирующий на Земле вид. Более того, дабы эти исследователи могли в совершенстве овладеть языком и освоиться с обычаями землян, засланы они туда были младенцами, инопланетными Подменышами, с тем чтоб ни о чем не подозревавшие земные матери их воспитали, как своих собственных. Откуда и название книги. А когда уже эти Подменыши станут взрослыми, владея языком, зная обычаи Земли, имея друзей-знакомых — и даже, между прочим, родителей, братьев и сестер, — среди доминирующего вида, вот тогда-то они и послужат посредниками в мирных переговорах между землянами и аксионами.
Ну чем, кажется, плохой план? Но, к сожалению, несмотря на десятилетия анализа и шпионства, аксионские исследователи-роботы допустили глупую ошибку, ложно заключив, что доминирующим видом на земле является норвежская крыса. И вследствие этой ошибки в один прекрасный день 1955 года дюжина ничего не подозревавших крысиных самок с охотой приютила у себя равное же число протоплазмически преображенных аксионов, отныне не отличимых от естественных крысиных отпрысков. Дети-аксионы скоро распознают эту ошибку. Отчаянные Подменыши, однако — под водительством удалого Альяка, — геройски пытаются довести свою миссию до конца, то есть наладить связь с представителями доминирующего вида, к которому, как теперь они, увы, убедились, на Земле относятся люди. Дальше в книге идут подробные описания их ужасных смертей от рук этого беспощадного вида, хотя настоящие крысы, считая аксионов родней, предпринимают самоотверженные попытки их спасти. И каждый раз, когда на Земле убивают аксиона, точное изображение его погибели телепатически передается через всю Галактику на Акси-12, и так душераздирающи эти картины, что даже миролюбивую и высоконравственную аксионскую публику они выводят из себя. Их космическим кораблям, правда, требуется несколько лет, чтоб достигнуть Земли, но, добравшись туда наконец, они ее превращают в пылающий шар. Вот откуда горящие города на обложке. В эпилоге, отнесенном к 1985 году, люди уже погибли, все до единого, вместе с другими крупными плотоядными, и на обугленной, разоренной планете самодержавно царит норвежская крыса.
Я закрыл «Подменыша» и на него сел. Я чуть не разрыдался, и рядом с именем Джерри я поместил слова ДРУГ ДУШИ и ОДИНОЧЕСТВО. Теперь я понял, что большая плетеная корзина спереди на велосипеде нужна ему на то, чтоб в ней развозить необъятную свою тоску, а глаз, кося на сторону, вечно разглядывает пустую никчемность жизни человеческой и бесконечность времени и пространства — никчемность и бесконечность, и он их в своей книге сплавил под названием — Великая Пустота. Ну, вы можете себе представить, как благодаря этой книге возросло мое самоуважение. Довольно, хватит мокрых мест в джунглях, довольно, хватит бессмысленных слов и жестов — меня подхватила и понесла совсем иная волна. К этикеткам ИЗВРАЩЕНЕЦ, УРОД, ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННЫЙ ГЕНИЙ я теперь смело мог прирастить обеляющее прилагательное ИНОПЛАНЕТНЫЙ. О, какое это облегчение, когда, глядя одинокими ночами на звезды, видишь в них не прежние льдышки, горящие в Великой Пустоте, но теплящиеся окна родного далекого дома. К сожалению, к сожалению, инопланетянство не влечет за собой ощутительных выгод по части богатства и славы, не повышается благодаря ему и вероятность, что провлачишь спокойно хотя бы день, и не свалятся на голову беды. Ну и вдобавок я, между прочим, во всю эту историю не очень-то и поверил.
В рабочие часы, если я не спал или не свешивался с Воздушного Шара, вы меня легко могли найти на Балконе. Ничто из происходившего внизу, в магазине, не ускользало от моей наблюдательности. Когда торговля у Нормана шла особенно бойко, о чем то и дело возвещала веселым звоном узорчатая старинная касса на прилавке у входа, я всплескивал лапами и кричал в душе: «Молодчага, Норм! Находящиеся в положении вне игры приветствуют тебя».
«Книги Пемброка» — был большой магазин, четыре набитые книгами комнаты, не считая подвала, и Норм все тут знал как свои пять пальцев. Но и у него случались проколы. И он порой искал и не находил, вонзал в полку рапиру, но ничего не вытаскивал. И тогда на него прямо жалко было смотреть. Особенно запомнился мне один случай. Дичью была тощенькая «Баллада о невеселом кабачке». [51] Охотницей — карлица, молоденькая, в верблюжьем пальто, которое стояло вокруг нее колом, стояло как вигвам и волочилось по полу. Подол весь заляпан грязью. Немножко она потолклась, якобы занятая разысканиями, но, по-моему, просто набиралась духу, чтобы открыть рот. Не успела она озвучить свою просьбу — если слово «озвучить» подходит к ее стесненному шепоту, — Норман повернулся на каблуках, твердо шагнул к полкам, где вянули в бумажных обложках карманные издания романов, протянул вперед руку и заранее скрючил толстые пальцы. Вы буквально предвкушали, как книга спрыгнет с полки к нему на ладонь. Только на сей раз напрасно вы предвкушали. На сей раз церебральная система команды-исполнения не сработала. Вы прямо слышали, как в голове у Нормана клацнул разлаженный аппарат. Книга никакая не спрыгнула, ни на чем не сомкнулись пальцы. Со все возраставшей тревогой я следил за тем, как он оглядывает полку, где должно быть искомое сочинение, отстукивает по корешкам нервным указательным пальцем, как бы их пересчитывая, потом обрыскивает полки снизу и сверху, и вальяжная уверенность меж тем переходит постепенно в дерганое смятение. Когда наконец каждому было ясно, что книга просто отсутствует, печально отсутствует, очевидно отсутствует, мужественные плечи Нормана безысходно поникли.
51
Американская писательница Карсон Смит Маккаллерс (1917–1967) написала свою знаменитую «Балладу о невеселом кабачке» в 1951 г.
— Что ж, я думал, у нас это имеется, но, видимо, ошибся. Прошу прощения.
Он пробормотал это в пол у себя под ногами, не в силах глянуть разочарованной клиентке в глаза. Он был, очевидно, ужасно расстроен, и я понимал, что он расстроил и бедную карлицу, которая, конечно, уж сама была не рада, зачем попросила этот свой «Кабачок». О, как мне тогда хотелось выпрыгнуть из моего укрытия, крикнуть: «Да здесь эта книга, мистер Шайн — в глаза-то, конечно, я звал его мистер Шайн, исключительно, — здесь она, к кулинарным книжкам прибилась». Заикаясь от потрясения, он говорит: «Н-н-но откуда вы з-знаете?» А я в ответ: «„Книги Пемброка“ для меня не только бизнес — это мой дом, сэр». Он потрясен до глубины души, он глубоко растроган. И это только начало. В моих мечтах он меня берет в ученики. Я быстро восхожу по служебной лестнице. На мне зеленый козырек для защиты глаз. Я очень недурен в этом козырьке, когда, засиживаясь далеко за полночь, разгребаю бумаги, — по-моему, вылитый Джимми Стюарт [52] в «Жизнь прекрасна».
52
Стюарт, Джеймс (1908–1997) — популярнейший американский актер, в десятках ролей варьировавший образ неотразимого, мужественного и положительного истинного американца.
Новости из внешнего мира меж тем приходили неутешительные. Согласно «Глоуб» генерал Лог представил городскому совету окончательный план сражения. Адвокаты нескольких обреченных семейств на западе Сколли-сквер продолжали битву, но дело их заранее считалось проигранным. В июне городской совет принял резолюцию: через несколько месяцев начнется разрушение. Долгие ряды тяжелых машин стояли по окраинам, начищенные, в боевой готовности. Чуть не каждую ночь после этого постановления городского совета горел какой-нибудь дом — хозяева пытались сократить убытки. Сирены выли, дым стоял столбом, на улицах не продохнуть. Я продолжал работать над своей «Одой к ночи». Мысленно я ее называл «Его знаменитая „Ода к ночи“». А Норман, притом что магазин на грани погибели, Норман знай себе покупал книги. Потому, наверно, что тоже в общем-то акула — лишь бы не утонуть.
Я всегда был мечтатель, такая уж натура. Впрочем, учитывая мое положение, спрашивается, кем же еще мне быть? Кстати, когда надо, я умел твердо стоять на земле всеми четырьмя ногами. И потом, продрогший на ветру, промокший под моросью сумрачной реальности — я мучился от мысли, что ничем не могу помочь старине Норману. «Ощущение несостоятельности и источники депрессии у представителей мужского пола». И стал я носить в дом мелкие такие подарочки. Как-то, изучая попкорн на полу в «Риальто», нашел золотой перстенек. Такой, в форме сплетенных двух змеек. В центре две змеиные головки, прильнув одна к другой, глядят в противоположные стороны. Глазки — меленькие изумруды. Я, конечно, мог положить перстень на такое место, где его нашли бы уборщицы, но нет, не положил. Собственно говоря, я его присвоил, стибрил, без малейшего зазрения совести. Уж давно я нащупал у себя на черепе длинный такой бугор, буквально гряду, которая согласно Гансу Фуксу — это мужик, который первым приспособил учение Галя для пошлых полицейских нужд, — является верным признаком «криминальных наклонностей» и «морального разложения». Действительно, если не считать одного очевидного несоответствия, я тютелька в тютельку подхожу под категорию, обозначенную Фуксом как monstrum humanum, [53] а это самый низменный преступный тип. Я понял, что нет никакого смысла вовлекать мою совесть в борьбу, в которой она обречена на поражение. Как уже сказано, я могу, когда надо, быть очень даже практичным. Ну вот, взял я этот перстень, отнес домой, положил на стол Норману рядом с кофейной кружкой, и наутро он его обнаружил. Зажал между большим и указательным пальцами и долго разглядывал, даже примерил — вытянул руку, туда-сюда повертел, как женщина. Потом сунул в ящик стола. Я-то думал — сочтет, что кольцо потерял покупатель, — и все ждал, когда он сунется в какую-нибудь газету, найден, дескать, перстень, обращаться туда-то. Ан ни в какую он газету не сунулся, а неделю спустя смотрю: этот самый перстень у него на пальце.
53
Человеческое чудовище, чудовище в образе человека (лат.).
И еще как-то было: плетусь домой из «Риальто», уже дело к рассвету, и вдруг вижу мужчину и женщину на Кембридж-стрит, а кроме них вокруг ни души. Она на него буквально бросается, кричит и кричит «блядун, блядун проклятый», и каждый раз, как отвесит ему «блядуна», ногой топнет, будто счет ведет, сколько «блядунов» подряд ему влепила. Мужчина качается, хочет ее обнять за плечи, а она его руку стряхивает, стряхивает. Он, видно, хорошо нагрузился, судя по тому, как его качало. А на ней серебряные такие туфельки, высоченные каблуки, и вспомнил я своих Прелестниц, и мне ее жалко стало. Я был внутренне на ее стороне, готов за нее заступиться, чего бы мне это ни стоило, любой ценой. Глупости, глупости, хватит, да велика ль цена заступничеству мелкого вороватого крысляя, и на кой ляд оно нужно хорошенькой женщине? А в руке у нее был большущий букет желтых роз, и, повторив своего «блядуна» раз пятнадцать, она вдруг как хлестанет его букетом по мордасам, все розы рассыпав, и — на другую сторону улицы, бегом, бегом, и поскорей в подземку. Я крикнул молча: «Так тебе, гад, и надо!» Он постоял немного, покачиваясь, как на легком ветру, среди роз, желтым пламенем дотлевавших на тротуаре. А потом он стал их давить, наступит на каждую носком ботинка, весь дергается и вжимает, вкручивает в тротуар. И рот, почти точно, как в зеркале, отражает эти его усилия — тоже дергается и вжимается. Та топала, этот дергается, давит. Ни единой не пощадил. А потом поплелся прочь. Я обождал немного, удостоверился, что он не вернется, и уж тогда подкрался, сцапал розу, которая была поменьше других изувечена, отнес домой, а там расправил, как мог. Почти уже впритык к самому открытию магазина я ухитрился ее поставить в кофейную кружку у Нормана на столе. Я с удовольствием бы и водички налил, но что мне недоступно, то недоступно.
Наблюдая первое впечатление Нормана от моей розы, я понял, что, кажется, перегнул палку. Он откровенно испугался. Смотрит на непонятную желтую розу у себя в кофейной чашке, глаза вылупил, потом стал озираться, даже под стол опасливо так заглянул, будто сейчас кто-то из-под него выскочит. Вынул розу из кружки, положил на стол. И все утро он озирался и дергался, и бросал на розу беглые взгляды, будто ожидая, что она сама объяснит странный факт своего присутствия, а после завтрака ее выбросил в мусорную корзину. Сюрприз мой не удался. Дар был не ко двору. Вместо утешения я поставил Норману новую пищу для беспокойства, в чем искренне и раскаялся. Больше подарков я ему не дарил.
У меня всегда немножечко были не все дома, но, успокойтесь, я не умалишенный. Тут вы поднимаете бровь, да хоть обе брови под самый лоб задерите, на здоровье, факт остается фактом, мечты наяву и разные пунктики — дело одно, ненормальность — совершенно другое. И вовсе я не из таковских, нет, чтобы рехнуться и этого не сознавать. Многие есть и гораздо похуже меня. Я это не с потолка взял, заимствовал из вполне авторитетного источника, а именно у Петера Эрдмана, автора исследования «Я сам как другой». В этой работе доктор Эрдман приводит подлинные истории, про невозможных, скажем, жирняев, которые, стоя перед зеркалом, видят лилейную стройность парижских манекенщиков, или про других, жутких кощеев, которые в зеркале видят свои обольстительно пышные формы. И ведь видят, видят, то-то и оно. Вот что такое сумасшествие. А у меня лично проблема как раз не с зеркалом — где неизменно, когда ни глянь, живет себе жалкий тип без подбородка, — а с моим образом совсем вне зеркала, который вижу, когда лежу навзничь, оглядываю свои пальцы и сам себе рассказываю удивительные истории, словом, занят тем, что зову мечтами, то есть — беру бесформенный, бессмысленный жизненный ком, замешиваю, раскатываю, леплю, придаю ему начало, конец, середину. В моих мечтах есть всё, решительно всё, то есть кроме того урода в зеркале. Когда чеканю в мечтах такую вот примерно фразу: «Музыка смолкла, и в тишине все взоры устремились на Фирмина, который стоял на пороге бальной залы, невозмутимый и гордый», — я разве крыса-недомерка без подбородка вижу на пороге бальной залы? Это производило бы совершенно не тот эффект. Нет, я всегда вижу кого-то, точь-в-точь похожего на Фреда Астера: тонкий стан, длинные ноги и подбородок, как носок сапога. Иногда я даже одеваюсь под Фреда Астера. В данной сцене конкретно я во фраке — лакированные бальные туфли, цилиндр. Небрежно скрестив ноги, томно опираюсь на трость с серебряным набалдашником. По-вашему, трудно держать в таком положении бровь? Иногда, заглядывая к Норману на чашечку кофе, надеваю бежевый кардиган, мокасины с кисточками. Откидываюсь в кресле, забрасываю ноги на стол, и мы говорим, говорим, говорим — о книгах, о женщинах, о бейсболе. К этой картинке я прикрепил: УВЛЕКАТЕЛЬНЫЙ СОБЕСЕДНИК. А порой, тоже вылитый Астер, но теперь разочарованный, устав от светской суеты, свесив с губы «Лаки Страйк», как француз, бешено терзаю старенький свой ремингтон. Люблю треск каретки, когда выдираю одну страницу и темпераментно вставляю другую. Буду сочинять, сочинять без конца, расскажу вам про стук в дверь и как входит Джинджер, опишу ее робость и бутерброд с сыром, который она для меня приготовила, ее выражение глаз. Могу вам пересказать даже все, что написано на страницах в кипе, нарастающей подле пишущей машинки.
Есть такое место в «Призраке оперы» [54] — там этот призрак, этот великий гений, прячущийся от глаз из-за своего невообразимого уродства, говорит, что больше всего на свете он хотел бы пройтись вечерком по бульвару под руку с хорошенькой женщиной, как самый заурядный обыватель. По мне — это самое трогательное место во всей мировой литературе, хоть Гастона Леру великим не назовешь.
Глава 7
54
Роман, сделавший знаменитым имя французского писателя Гастона Леру (1868–1927).