Газета День Литературы # 174 (2011 2)
Шрифт:
Юрий Кублановский: Конечно, я не жалел. Понимаете, это опять же всё связано со спецификой моей профессии. Я – человек, связанный с русским словом, и глубоко убеждён, что должен жить в стихии родного языка. Это раз. Во-вторых, я стараюсь держать руку на пульсе Отечества, у меня есть некоторые комплексы именно русского литератора. Русские литераторы (Достоевский, Гоголь) хотя и жили, как мы знаем, подолгу за границей, по 5-6 лет, а Тургенев даже больше, тем не менее всегда жили болями Родины и никогда не считали себя эмигрантами. Кто был эмигрантом? Ну, Герцен был. Солженицын мне тогда написал в Вену, что через восемь лет вы вернетесь, я так и жил с этим чувством. О том, что вернулся, никогда не жалел. Я просто жалел и жалею, что выход из коммунизма оказался для России таким трагическим, что было так много потеряно. Потеряны не территории даже – это не главное, а потеряны культура, ощущение России, как какого-то специфического духовного социума. Как предлагали выходить из коммунизма русские философы Бердяев, Ильин и другие? Они предполагали, что появится какой-то харизматик, который со своими друзьями придёт в России к власти и поведёт её по своему обычному национальному пути, с одной стороны, соответствующему общему развитию человечества, а, с другой стороны, приумножая духовные богатства родины. Но после такого геноцида, который был совершён большивиками, после таких войн, как можно было ожидать, что русский народ породит такого харизматика? Как такой харизматик мог бы пробраться в высшие эшелоны власти и властной мощной рукой повести Россию? На кого он мог бы опираться? Очевидно, это была утопия.
Конечно, я вернулся, с одной стороны, в клоаку либеральной болтовни, и вынужден был вращаться в обществе людей, которые не знали проблем западной цивилизации, потому что ездили на Запад только на гастроли в качестве этих самых либеральных болтунов. А, с другой стороны, под эту либеральную болтовню шла "прихватизация" богатств нашей Родины, захват её недр, полезных ископаемых, делёжка невероятная. Всё это верно было тогда определено, как великая криминальная революция. То, что я пережил её вместе со своим народом... что ж об этом жалеть? Я никогда не жалел, что вернулся. И прожил эти годы внутренне очень интенсивно, хотя и чувствовал чрезвычайное одиночество. Это чувство одиночества и сейчас со мной, во мне. Но, я считаю, как раз смысл жизни человеческой в том, чтобы закалиться так, чтобы быть способным на любое сжатие, на любое самоограничение и ради чувства собственного достоинства, и ради каких-то высших культурных ценностей. Для меня эти ценности никогда не определялись исключительно материальным достатком, каким-то комфортом. Ну, я вот такой человек. И понимаю, что далеко не все имеют такие жизненные ориентиры. Я же был выброшен, в общем-то, на Запад советской властью и вернулся при первой возможности.
Михаил Дроздов: Спасибо! Есть ли вопросы к нашему гостю?
Слушатель: Продолжая вопрос об эмиграции, в которой вы оказались в 1982 году. Восемь лет вы прожили в Париже, потом в Мюнхене. Когда вы оказались там, какая была обстановка в эмиграции? Я знаю, что в это время там жил Виктор Некрасов. Общались ли вы?
Юрий Кублановский: Мы с ним и работали вместе. Какие мощные массы русских были выброшены после 1917-го года на Запад! Но они так и не сумели составить на Западе единую диаспору. Они сразу все перегрызлись. Ещё тогда... Какие существуют мощные диаспоры: армянская, украинская, уж я не говорю о еврейской, которая представляет мировую силу... Русские все в распыле, в рассредоточенности. И когда в 1970-е годы началась 3-я волна эмиграции, многие её представители оказались именно в Париже, часть в Нью-Йорке, кто-то в Мюнхене на радиостанции "Свобода". И постоянно шла эта грызня. Меня тогда это очень неприятно поразило. Я-то думал, что еду к своим единомышленникам, и что сейчас все вместе мы будем всеми возможными пропагандными усилиями (несмотря на то, что эти пропагандные средства предоставлялись нам из-за океана), добиваться своих целей. Главное – слово, и мы будем нести правдивое слово своим соотечественникам, что я и делал. Как оказалось, даже некоторые из здесь присутствующих меня слушали... Но вместо этого я увидел страшную рознь, какое-то совершенно неадекватное раздражение многих к тому же Александру Солженицыну. Когда я выразил свои симпатии к Солженицыну, свою любовь к его творчеству, мне как бубнового туза на спину повесили – "человек Солженицына". И ходи с этим бубновым тузом, как будто в этом есть какой-то изъян. Синявский ссорился с Максимовым, и так далее... Я старался быть вне этих распрей, не участвовать в них. У меня не было никаких личных амбиций чего-то там добиваться. Я работал, простите за высокопарность, на пользу Отечества и в Париже, и потом в Мюнхене. Выпускал книги, делал передачи о той литературе, которая была здесь тогда ещё недоступна, в общем, рыхлил культурную почву.
Слушатель: Вы сказали, что три последних года также провели во Франции. У вас там был какой-то проект, вы там работали? Можно узнать поподробнее, что это была за работа.
Юрий Кублановский: Вы знаете, это, так сказать, даже немножко и смешно. Один зажиточный господин решил написать историю России от мамонтов до Медведева. Ну, и пригласил меня помочь ему в этом деле. Жена моя поступила учиться в школу Лувра, сам я, прикинув, подумал, что это собственно единственная возможность для меня ещё раз перечитать все курсы русской истории, чего я здесь бы никогда не сделал. В-третьих, моя работа в "Новом мире" пришла к определённому финишу. За столько лет работы слишком многим стихотворцам пришлось отказывать. Всё это взвесив, я решил согласиться на предложенный мне любопытный проект. И не пожалел об этом, заново переосмыслив всю нашу историю.
Нина Сытенко: Скажите, пожалуйста, что в основном вдохновляет вас на творчество? В вашей биографии были Соловки, тяжёлый, казалось бы, край. Он вдохновлял вас? Были в тот период у вас стихи?
Юрий Кублановский: Что вдохновляет? Понимаете, ведь так однозначно и не ответишь. Это ведь не то что увидел что-то, восхитился и запел, или вдруг решил: "вот эту проблему я сейчас отражу". Нужно быть Евтушенко, чтобы писать такие стихи. Поэзия рождается совершенно неожиданно, спонтанно. Это удивительный феномен такой, процесс... Ведь можно год не писать. Не можешь просто даже два слова связать. Кажется, что слов не можешь спадежировать уже, а не то, что в сложить их в рифму... И вдруг, как писала Ахматова: "Божественный лепет жёстче, чем лихорадка, оттреплет, и опять весь год ни гу-гу". Откуда это? Как это вдруг начинается? Бывает, продолжается неделю или несколько дней. Конечно, с годами это приходит всё реже, всё короче эти периоды. Вдруг начинается ускорение сознания, к тебе идут самые разные жизненные впечатления, и всё, буквально любой предмет, ты можешь сразу одухотворить и превратить в слово. Это феномен, который не поддаётся полностью рациональному объяснению. Я пишу стихи с 15 лет, то есть скоро уже полвека. И всё равно каждый раз присматриваюсь. Мне самому любопытно найти какие-то закономерности. И, может быть, найдя эти закономерности, как-то управлять процессом, пробовать акушировать его, чаще писать стихи и так далее. У меня не получается. Я не могу завести себя механистически. Я пишу только по какому-то наитию.
А Соловки, конечно... Я приехал на Соловки, окончив искусствоведческое отделение МГУ, богемным щелкопёром. Только на Соловках я и узнал подробнее, что тут был концлагерь, потому что на экскурсиях попадались бывшие зеки. Впервые прочитал по-настоящему историю, почувствовал под собой этажи отечественной истории. И с Соловков вернулся другим человеком. Собственно, только там, на Соловках, я и стал писать по-настоящему, как мне кажется.
Жили мы там в огромном корпусе братских келий. Музей только организовался. Нас было всего шестеро. А морозы-то там страшные. Печку я топил круглосуточно. Спал, не снимая тулупа даже зимой. Всё равно настолько была низкая температура в этой комнате... А говорят, что когда там сидел Лихачев, у них даже не было стёкол в окнах. Такая стояла жара, потому что 40 человек сидело, спрессованные тела. Дыханием так перегревали воздух, что даже в сорокаградусные морозы жили без стёкол. Так мне рассказывали. Невероятная вещь. Гора Голгофа – соседний остров с Соловками, где располагался самый страшный лагерь для смертников. Когда я туда попал, там были ещё глазки, решётки, надписи умирающих зеков на стенах. А два года назад я был там на освящении храма. Конечно, разве мог я в 1971 году предполагать, что это произойдёт? Но даже тогда, как это ни странно, когда писал соловецкие стихи, я предсказывал, что это произойдёт. "Ещё бездействует Всевышнего рука, – писал я тогда, – но всё вот-вот начнёт преображаться". Все говорили тогда, что это риторика. А вот оказалось (поразительная вещь!), что эта страшная голгофская тюрьма превратилась в храм с прекрасными иконостасами. Бывают чудеса в жизни. Вот это чудо. Для меня – чудо.
Михаил Дроздов: В 1970-80-е годы всё-таки ещё существовало понятие "русский Париж". И такие имена, как Александр Галич, тот же Виктор Некрасов, Владимир Максимов и многие другие, как бы сейчас сказали "звёзды первой величины", они ещё жили, существовали в этом городе. Есть ли "русский Париж" сегодня, как вы ощущаете? И остались ли ещё люди, которых можно считать осколками того "русского Парижа"?
Юрий Кублановский: Да, я помню ещё даже сына Столыпина. Он был тогда совсем старым, но приходил в храм на Рю-Дарю. Сейчас уже этого нет. Кстати, вот эти старые-старые русские особи, эти холёные (холёные не в смысле респектабельности, а в смысле породы) старики и старухи ещё остались в Ницце, потому что там, возможно, лучше климат. Два года назад я был на пасхальной службе в Ницце и там увидел этих русских стариков, которых раньше можно было встретить и на Рю-Дарю в храме Александра Невского в начале 1980-х. А последний осколок "русского Парижа" – это Никита Алексеевич Струве. Больше каких-то заметных фигур нет.
Егор Переверзев: Юрий Михайлович, из ваших слов я понял, что вы человек православный и имеющий отношение к православной русской культуре, духовной жизни. Но, вместе с тем, в православии одной из высших ценностей, как я это могу себе представить, является смирение. В ваших словах, в ваших стихах и вообще в вашей биографии я не почувствовал смирения. Как вы проживаете эти две ценности: бунт и смирение?
Юрий Кублановский: Наверное, поэты – плохие христиане. Ну, что тут скажешь? И я не первый такой плохой христианин, если мы вспомним и Пушкина, и Тютчева, и Блока... Конечно, есть какое-то внутреннее противоречие между поэтической авантюрностью и смирением православной молитвы, годового церковного круга и т.д. Я для себя так решил: не навреди. В отличие от современной поэзии, литературы и культуры, которая в значительной степени носит антиклерикальный характер и в России, и во всём мире, никогда в моей поэзии не встретишь ничего противохристианского или противоцерковного. Всегда, по большому счёту, есть ориентиры именно на это. Это я считаю своим имманентным духовным долгом. А уж всё остальное – это, конечно, дело и моей христианской совести, и моего духовника. Что тут скажешь? Если жить строго по церковным канонам... Я думаю, по ним не живёт не только поэт, но и 99% людей других профессий. То, что вы назвали бунтом, конечно, это просто жизненная стихи. Стихия, которую в стихах и передаёшь. Вы очень глубокий вопрос задали. Определённая двусмысленность всегда в этом есть. Не случайно многие люди, которые приходят в церковь уже в зрелом возрасте, моментально или очень быстро теряют всякий интерес к светской культуре. Неофиты подозревают культуру сразу во всех смертных грехах, перестают ею интересоваться, перестают читать. Они живут своей приходской жизнью и всё остальное, культуру в особенности, держат на подозрении. Это явление я наблюдаю сам. У меня дочка – христианка, у которой 8 детей. У меня 8 внуков! У меня есть также сын, который, возможно, уйдёт в монастырь... Это уже по жизни так получилось, что они лучшие православные христиане, чем я. Но они относятся всё-таки ко мне и моей поэзии с уважением. Я знаю, что в этой среде, конечно, поэзия часто бывает на подозрении, как что-то от лукавого. И надо прямо сказать, что многие современные поэты дают для этого повод. И более чем... Богоборчество, вызов и возвращение билета Богу – это постоянные компоненты модернистского и постмодернистского искусства и всей современной идеологии. Потому-то современная культура и терпит фиаско и тонет, что она забыла Бога, оторвалась от Бога и сделалась богохульницей. Это большая трагедия всей нашей цивилизации.
Михаил Дроздов: А чувствуете ли вы религиозный ренессанс в России?
Юрий Кублановский: Я его острее ощущал при советсткой власти даже, чем теперь. Ренессанс – слишком высокое слово. Но обнадёживающие тенденции всё-таки есть. Вот я беру даже своих детей... Я же вижу их жизнь. Но, конечно, по сравнению с общей массой деградации и народного упадка порой кажется, что это всё как слону дробинка, что это всё действительно малое стадо. Очень незначительная часть молодёжи сейчас имеет возможность сделать такой выбор, потому что она с тинейджерских времён уже оглушена современными соблазнами и нужно очень много сопутствующих обстоятельств, чтобы молодой человек сделал сейчас христианский выбор. Это очень непросто, я это понимаю. Не скажу, что в России есть для этого соответствующие условия, несмотря на, казалось бы, религиозную свободу, которую предоставили сейчас населению.
Слушатель: Скажите, пожалуйста, как человек, который прожил столько лет в эмиграции, как человек с достаточно богатым жизненным опытом, в какой момент, за счёт чего вы поняли свою принадлежность именно к русскому обществу, к русскому этносу? За счёт религии, литературы, общества, менталитета?
Юрий Кублановский: Я думаю, за счёт слова. Просто потому, что я пишу на русском. И моя профессия мне непосредственно в этом помогла. В первую очередь она, очевидно, что это так. Моя профессия и моя настойчивая любовь к русской литературе и приверженность к ней. Романы Достоевского были моим Евангелием и в 20, и в 30, и в 40 лет, и вся русская проблематика, русская философия... Я довольно рано узнал русских философов: Бердяева, Франка и других. Всё это текло и течёт по моим жилам. Отними у меня это, и от меня ничего не останется. Я весь только в русской проблематике, по сути. И то, что происходит в мире, я всегда связываю только с ней. И всё происходящее в мире мне интересно ровно настолько, насколько это отражается на России и на русском народе. Такое уж у меня устройство. Объясняю это, повторяю, своей профессией.
Егор Переверзев: Прошу прощения у аудитории, я хотел бы задать достаточно узконаправленный специфический вопрос и всё-таки затронуть тему постмодернизма, о котором вскользь уже говорилось в ходе нашего сегодняшнего вечера. Мой вопрос о метафоре. Вы знаете, у меня был вчера интересный разговор, в ходе которого я пришёл к мысли о том, что поэтическая метафора имеет огромную силу и влияние на аудиторию. В какой-то момент, слушая поэта, внимая стихам, вдруг возникает ощущение, что ты всё понял. Ощущение некоего такого понимания, которое уже граничит с действием, потенциально содержит действие. Настоящая сила поэзии и сила прозы – в этом. И в этот момент ты попадаешь под власть художественного слова. Имеет ли поэт право погружать человека, его сознание в пространство этой метафоры, откуда очень трудно вырваться, и которое неминуемо ведёт к каким-то действиям, не всегда для этого человека благостно заканчивающимся?