Газета Завтра 926 (33 2011)
Шрифт:
От таких пароксизмов торжества, право, просто отдыхаешь душой на тех страницах, где, скажем, тихо и скромно сообщается, что в начале войны Шостаковичу нахлобучили на голову пожарную каску, обрядили в пожарный наряд и, как позже в партию, загнали на крышу Ленинградской консерватории тушить немецкие зажигалки.
Весьма отрадно читать и о "самоидентификации Шостаковича с евреями, далеко выходящей за рамки традиционного филосемитства". То есть, по-русски сказать, композитор, как герой, которого играет Юрий Соломин в фильме "Московская сага", то ли в душе, то ли вслух восклицал: "Не хочу быть русским! Хочу быть евреем!" Это явление в принципе нам знакомо. Например, писатель Григорий Бакланов на страницах "Еврейской газеты" очень решительно даже не филосемитами назвал, а просто лишил нации и записал в евреи маршала Малиновского (украинца), маршала Катукова (русского) и генерала Доватора (белоруса). Ну, как же! Первый родился в Одессе; второй по отчеству Ефимович, как Немцов; третий — Лев, как Троцкий, — какие вам ещё доказательства! Впрочем, и русские тут не дремлют, работая на тех же диверсантов. Недавно на моём сайте одна дама зачислила туда же великого русского художника Репина. Ещё бы! Он же Илья, как Эренбург, а по отчеству Ефимович, как б.м.к. Швыдкой. Полный порядок!
Видимо, убеждение Волкова в филосемитстве Шостаковича соломинского закваса многое определило в его книге. Но какие же доказательства? Здесь небольшая заминка. Есть документы, говорит, свидетельствующие, что в молодости Шостакович был не чужд разговорам о "жидовском засилье" в искусстве. На это могли навести его хотя бы Безыменский, Кирсанов, о коих речь впереди... Но в зрелые годы он стал филосемитом из филосемитов, о чём свидетельствует его вокальный цикл "Еврейские народные мелодии". Убедительно. А не зачислить нам туда же, допустим, ещё и Лермонтова, у которого даже две "Еврейские мелодии", да Горького с его рассказом "Каин и Артём", да Куприна с его "Гамбринусом", заодно и Шолохова, любимейший образ которого, Аксинью, и в немом кино, и в звуковом играли еврейки.
Но оставим эту слишком чувствительную для некоторых персон тему, вернёмся к вещам несомненным.
Сын композитора Максим пишет: "Шостакович и помыслить не мог о побеге за границу — мы, его родные, оставались в заложниках". А то махнул бы со всеми своими премиями, орденами и звездами, да? Судя по всему, сынок уверен в этом. Нет, яблочко от яблони может далеко закатиться...
"На встречах с журналистами, — продолжает яблочко, — отец на провокационные вопросы отвечал одно: "Я благодарен СССР и своему правительству". У него были все основания для такого ответа.
Но яблочко катится ещё дальше: "До сих пор американские журналисты недовольны его ответами: "Что это он так лицемерил?" Они не понимают, в какую страну отцу надо было возвращаться, и иначе отвечать он не мог" ("Караван историй". 2004, №3, с.204).
Отец ваш, Максим Дмитриевич, всегда возвращался в любимую страну, за которую готов был отдать жизнь. 4 июля 1941 года, на другой день после великой речи Сталина по радио, в "Известиях" было напечатано письмо Шостаковича: "Вчера я подал заявление о зачислении меня добровольцем в народную армию по уничтожению фашизма... Я иду защищать свою страну и готов, не щадя ни жизни, ни сил, выполнить любое задание, которое мне поручат. И если понадобится, то в любой момент — с оружием в руках или с заостренным творческим пером — я отдам всего себя для защиты нашей великой родины, для разгрома врага, для нашей победы".
На 635 страницах книги Волкова для этого письма не нашлось места. Уж очень оно не вписывается в образ лицемера, всю жизнь проходившего в благопристойной советской маске, каким изображает его и автор, и помянутые американские журналисты, и, конечно, другие доморощенные оборотни. Эти понимают, кто они сами, и лезут из дублёной шкуры вон, чтобы доказать, будто многие большие художники тоже были антисоветчиками, но молчали, приспосабливались. Кто? И Горький, и Маяковский, и Есенин, и Шолохов, и Платонов... Вот, добрались и до Шостаковича.
К слову сказать, о том, как это проделывается с Платоновым, поведал недавно талантливый и смелый критик Валерий Рокотов в статье "Из котлована" ("ЛГ", 2011, №31). Глубоко верна его мысль: "Для Платонова коммунизм возможен и нужен. Он отвечает русскому характеру и русскому духу... Поздний Платонов для либералов ещё опаснее. Это человек, который выбрался из котлована, из черной пропасти отрицания. Это человек, который в нужде, горе, гонениях не утратил веры и начал создавать новый храм". Многое из этого можно отнести и к Шостаковичу.
А Волков уверяет, что ещё с молодых лет композитор, как и он, "был скептиком по отношению к советской власти". Иногда, говорит, для доказательства его коммунистических симпатий в молодости ссылаются на его письма к Татьяне Гливенко, его юношеской любви. Так приведи хоть одно письмецо! Нет, страшно, боязно, что рухнет вся его пирамида лжи. У него вот какой довод: "Забывают о том, под каким жестоким контролем при советской власти находились средства коммуникации, в частности, письма". Вы поняли? Он хочет сказать, что письма Шостаковича перлюстрировались, и вот он среди пламенных признаний возлюбленной сознательно и лицемерно превозносил Советскую власть. А побывав на заключительном заседании Всесоюзного совещания стахановцев 17 ноября 1935 года, писал и другу своему Ивану Соллертинскому: "После выступления Сталина я совершенно потерял всякое чувство меры и кричал со всем залом "Ура!" и без конца аплодировал... Конечно, сегодняшний день — самый счастливый день моей жизни: я видел и слышал Сталина".
Ну, как же не лицемер! Вы только прислушайтесь к финалу Четвертой симфонии, говорит Волков, и если у вас есть тонкий, как у меня, музыкальный слух, вы отчётливо услышите "заклинание: "Умри, Кащей-Сталин! Умри! Сгинь, поганое советское царство!" Да как же, мол, верить, что он слушал Кащея и ликовал, и кричал "Ура!" Волков-то сам отродясь таких чувств и не испытывал, и не понимал. Кричать "Ура!" он мог, разве что вместе с Окуджавой и только при виде таких картин, как расстрел Дома Советов...
Шостакович — один из самых "правоверных" советских художников. Ещё в 1927 году он принял заказ на сочинение большого симфонического произведения, которое так и называлось — "Посвящение Октябрю". Но, увы, там в финале были такие трескучие стихи Александра Безыменского, что одолеть их композитору удавалось далеко не всегда. Однако, принял же заказ, не отверг.
А в 1929 году — Третья "Первомайская" симфония с заключительным хором на слова Семёна Кирсанова. Автор прямо говорил, что цель его — выразить "настроение праздника, мирного строительства". Нет, бурчит Волков и решительно опровергает самого композитора: "Никаких праздничных эмоций Шостакович в тот период испытывать не мог". Да откуда знаешь? Человеку двадцать два года, он влюблен и любим. В одном этом столько эмоций! Нет, симфонию надо было назвать не "Первомайская", а "Кладбищенская".
Между прочим, музыковед Аркадий Троицкий, брат Волкова по разуму, живописуя кошмарную советскую жизнь и муки мученические Шостаковича, в статье, посвященной столетию со дня рождения композитора, в качестве примера кошмара указывает как раз на помянутых Кирсанова, "позднее репрессированного", и Безыменского, "оказавшегося жертвой сталинского Молоха". А я знал обоих, и мне достоверно известно, что оба тихо почили в Бозе, первый — в 1972 году, второй — в 1973-м на 75 году жизни.
Особенно хорошо помню Безыменского, имевшего страсть произносить на съездах длинные речи в стихах. Это был пламенный революционер. Его звали Александр Ильич. Казалось бы, о лучшем отчестве пламенный и мечтать не может. Но Троцкий, написавший в 1927 году предисловие к первой книге поэта, изыскал лучше: Октябревич!
Так вот, Александр Октябревич действительно подвергался репрессиям. Несколько раз его жестоко репрессировал Маяковский:
Надо,