Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Внизу, в порту, отдавали швартовы рыболовецкие суда; с центральной улицы донесся шум экипажей, и кое-где в окнах зажегся свет; ощущалось приближение утра; и несколько преждевременно пробуждалась жизнь. В воздухе, как безмолвный призыв, пронеслось свежее дыхание моря. Небо на востоке посветлело. «Бессонница!» – внезапно подумал Гебдомерос, и по спине его пробежал легкий холодок, ибо он знал, что это такое… ему хорошо известны были последствия белых ночей, полных видениями знаменитых антиков, последствия этих летних ночей, в мареве которых на фоне темных горных хребтов возникали призрачные и совершенные очертания исчезнувших со временем знаменитых храмов; он хорошо представлял себе и те жаркие дни, что следуют за величественными видениями, и неумолимое солнце, и настойчивый стрекот невидимых священных цикад, как и знал о невозможности найти в полдень прохладу на илистом берегу реки.

«Но тогда, – подумал Гебдомерос, – что означает этот сон со сражением на берегу моря, с вытащенными на пляж пирогами и в спешке вырытыми в песке траншеями, крошечными госпиталями, с кокетливо разместившимися где-то наверху больничками, где даже зебр, бедных раненых зебр немедленно окружают заботой и любовью, лечат, перевязывают им раны, накладывают швы, где их латают, ставят на ноги и обновляют. А что, если жизнь – всего лишь безграничный вымысел? Что, если она всего лишь ускользающий сон? Не что иное, как эхо таинственных импульсов, пробивающихся сквозь скалистую гору, чей противоположный склон никому не виден, а лес, расположенный на ее вершине, ночью превращается в черную массу неопределенной формы и стонет, словно закованный в цепи гигант безнадежно вздыхает под необъятными просторами усыпанного звездами неба». Так рассуждал про себя Гебдомерос, а тем временем на большой город вновь опустилась ночь. Рядом проходили какие-то люди; они продвигались бесконечной чередой, будто были прикреплены к приводимому в движение вечным двигателем помосту. Эти люди смотрели на него, его не видя, и видели его, на него не глядя; все они были на одно лицо; время от времени кто-то из них отделялся от невидимого помоста, чтобы задержаться у витрины с драгоценностями. Саттео, Luxus, Irradio – таковы были звучные имена тех бриллиантов, что некогда украшали короны монархов, убитых лунной ночью в собственных дворцах, скрытых в глубине темных парков. Ныне эти бесценные камни метали во все стороны свои переливающиеся лучи-стрелы, образуя то радугу, то северное сияние в миниатюре; помещенные на небольших кубообразных цоколях, обтянутых красным бархатом, они сверкали в центре витрины; так в небе тихой летней ночью сияют звезды, которые на своем веку видели и войны, и катаклизмы, и прочие разрушительные бедствия для созданного человеком мира. Временами хищная рука с пальцами, похожими на острые когти старого черного грифа, решительно проходилась по тяжелым драпировкам, на фоне которых при свете дня разыгрывался этот маленький непристойный спектакль; и роскошь, лицемерно маскируя сладострастие, бесстыдно выставляла напоказ свой губительный блеск.

В ту пору людские волнения вспыхивали столь внезапно и часто, будто молнии в раскаленном солнцем августовском небе. Полные решимости свирепые люди под предводительством какого-нибудь гиганта с бородой античного бога при помощи катапульты метали в бронированные двери огромных гостиниц притащенные с верфи бревна. Самые осторожные заботились о своей безопасности, другие погибали в первых же атаках – именно те, кто не верил в пользу мятежа и говорил, что это ненасытные банкиры распространяют слухи о падении курса ценных бумаг, чтобы затем сыграть на повышение. Как всегда, находились и те, кто завершал свои оптимистические рассуждения неизменным заигрыванием: «Наш народ вполне здраво мыслит, чтобы…»– и так далее и тому подобное.

Естественно, это был неподходящий момент, чтобы думать о работе. Гебдомерос уже давно смирился с этим и даже обсудил с друзьями, чтобы те не удивлялись, когда видят, как он, обычно столь деятельный, проводит целые дни с ногами в кресле, покуривая трубку и задумчиво разглядывая карниз потолка. Из дворца же, этого роскошного, полного неописуемых излишеств жилища, не приходило никаких известий; его парадный вход охраняли огромные сторожевые собаки, кроткие как овечки, когда дело касалось тех, кого они хорошо знали, но, стоило появиться чужому, их шерсть тут же вставала дыбом, а рычащие пасти переполнялись слюной. Из парка во дворец вела великолепная лестница. Поднявшись по ней, вы оказывались в лабиринте коридоров, приемных, кабинетов и гостиных; там, во времена, когда слуги носили алебарды и бегом, потрясая горящими факелами, сопровождали кареты, за ширмами и длинными портьерами, со скрюченными и окоченевшими пальцами, с вздернутыми кверху бородами лежали предательски убитые ударом кинжала отпрыски знатных родов. Всякий раз, продвигаясь в тревоге по этому лабиринту, необходимо было прибегать к помощи одетого в ливрею дворецкого, который, следуя впереди, указывал вам дорогу. Душа тогда становилась невесомой, как душа, отошедшая в иной мир, словно душа Эвридики, покидающей в сопровождении Геракла безутешного супруга; [68] так, погрузившись в мифологическую атмосферу, Гебдомерос оказался на пороге комнаты холостяка. Неубранная постель, фотографии с посвящениями, развешанные по стенам, говорили о пережитой драме и угрызениях совести; а на постели лежал он,именно его Гебдомерос и искал. Полы короткой рубашки едва достигали паха, не прикрывая пениса; повсюду на инкрустированных перламутром скамеечках восточной работы, напоминавших о том мрачном Востоке, где несчастных зашивали в мешки и глубокой ночью выбрасывали в темные воды залива, валялись кусочки марли и ватные тампоны, которые он прикладывал к опухоли на ноге. И тут Гебдомерос почувствовал освобождение;словно зло и коварство были раздавлены шинами мчащихся машин и карающей пятой непобедимой когорты белых воинов в золотых шлемах и под ее небесного цвета знаменами в умиротворенном мире воцарилась человечность.

68

Не раз спускавшийся в Аид Геракл в классической мифологии тем не менее в роли спутника Эвридики нигде не упоминается. Однако в трагедии Еврипида «Алкеста» Аполлон призывает Геракла на помощь героине, согласившейся заменить своего супруга Адмета в царстве мертвых. Гераклу удается отбить Алкесту у демона Смерти и вернуть ее мужу. Миф, таким образом, в вольном изложении Кирико очередной раз оборачивается симбиозом различных сказаний.

Одна за другой падали маски, и Гебдомерос скоро убедился, что лица, которые они скрывали, не выражали тревоги, как он предполагал, а, напротив, были спокойными, приветливыми и вызывали полное доверие. Всех охватило подлое малодушие, неистовое желание покоя и комфорта, и тогда медленно, без резких движений все погрузились в стойкую атмосферу банальности гостиных с зеркалами, занавешенных некогда, пока ее не засидели мухи, фиолетового цвета кисеей. Обстановка располагала к беседе. Гебдомерос в сотый раз рассказал о том, как он познакомился с тем, кто, став ему другом, впоследствии сопровождал его во всех путешествиях, и о той горячей любви, которую в детстве он питал к большим деревьям, особенно таким, как дубы и платаны. Затем, разговорившись с одной молодой дамой, он поведал ей о своем первом визите к дантисту, к которому пришел удалять зуб: «Да, синьора, – рассказывал он с некоторой экзальтацией, как это бывало всегда, когда ему случалось оказаться в обществе этой блондинки с крепкими ногами и с глазами как у кошки, – да, синьора, я сидел в приемной и ожидал своей очереди. У меня холодели ноги, сосало под ложечкой. Чтобы отвлечься, я принялся внимательно рассматривать висящую на противоположной стене олеографию, изображающую краснокожих всадников, которые гнали по заросшей кустарником равнине стадо диких буйволов. Внезапно за обитой дверью кабинета врача я услышал невнятный шум, затем она открылась, и на пороге появился высокий, атлетического сложения человек, в длинном белом халате и совиными глазами под толстыми стеклами очков. Я понял, что настала моя очередь, и, вскочив, произнес замирающим голосом: „Добрый день, доктор". Он слегка кивнул и, не проронив ни слова, жестом пригласил меня в кабинет. И тогда, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой и не думая ни о чем, я двинулся вперед…» Свою историю Гебдомерос закончил несколько высокопарно: «Возможно, в этот момент я вел себя как герой, переживающий свой звездный час, возможно, проявлял смирение, как павший ниц, жалкий и трусливый раб». Однако дама, на которую он пытался своим рассказом произвести впечатление, слушала его благосклонно, но насмешливо и удивленно улыбаясь, как если бы для нее звучала песня на непонятном ей языке.

«Кроме того, – говорил солидный пятидесятилетний сангвиник, – присутствие духа подчас спасает человеку жизнь. Тот принц, что подвергся нападению восьми палачей, нанятых врагами монархии, непременно был бы убит, если бы ему в голову не пришла идея воспользоваться как щитом металлической столешницей уличного стола; надо добавить, что предварительно он выключил свет, чем, естественно, усложнил задачу наемных убийц и одновременно облегчил себе бегство. На следующий день обезумевший от радости народ приветствовал его на церковной площади. Гремели петарды, беспрестанно звонили колокола, прекрасные селянки в национальных костюмах, раскрасневшись от возбуждения, несли ему всевозможные дары в плетеных корзинах; а когда появилась та единственная женщина со скорбным выражением на бледном лице, та великолепная женщина, которая на протяжении десяти лет находила в себе силу скрывать от всех, включая отца и мать, свой стыд, свое отчаяние, и он оказался с ней лицом к лицу, у него даже хватило мужества произнести дрогнувшим голосом: „Простит ли меня Господь, но я, синьора, нет, я не король!"» [69]

69

Некоторые подробности этой истории дают основания предположить, что героем се является Луи Наполеон Бонапарт, вступивший в 1848 году и должность президента Французской республики, а четыре года спустя ставший императором. 29 января 1853 года Наполеон III сочетался браком с испанской аристократкой Евгенией Монтихо, что неодобрительно восприняло окружение императора, поскольку Евгения по рождению не была особой царствующей фамилии.

Для Кирико Наполеон III был фигурой харизматической. Еще Андре Бретон высказывал предположение, что на подсознательном уровне французский император ассоциировался у художника с его отцом (см: A, Briton.Anthologie de l'humour noir. Paris, 1966. P, 368 ).

Кто знает, как долго длилась бы беседа, но постепенно наступившие сумерки погрузили комнату во мрак, и разговоры увязли в плотной темноте. Каждый, казалось, сосредоточился на своих проблемах и размышлял о тех неразгаданных тайнах, что, словно чайки, парят над беспокойным морем человеческих страстей. Чтобы разрушить Stimmung,ту атмосферу, которая воцарилась с приходом сумерек, Гебдомерос предложил включить свет, но никто даже не пошевелился, и он поднялся сам, чтобы сделать это. Стоило ему оторваться от кресла, и тут же он почувствовал, как чья-то рука с силой сжала его плечо; он оглянулся и в полумраке увидел фигуру, в черном галстуке, с тяжелым подбородком, с изнуренным лицом землистого цвета; еще раньше, едва войдя в гостиную, этот человек обратил на себя внимание своим исключительно неприятным видом. «Нет, синьор, – сказал он мягко, но решительно, – подождите, не зажигайте лампы, пусть сумерки продлятся. Взгляните, в темноте все люди и все предметы выглядят более таинственно; это подлинные призраки человеческих существ и вещей, призраки, которые, как только будет включен свет, исчезнут в своем неведомом царстве. Сейчас очертания предметов тают в дымке, как на полотнах, что созданы были в эпохи, когда живописное мастерство достигало совершенства. Это, синьор, говорю вам я, художник, который нередко по вечерам остается в своей мастерской и с наступлением темноты не зажигает свет. В таких случаях я придаюсь фантазиям, рассматривая свои картины; погружаясь в некую туманность, становящуюся постепенно все более и более плотной, они как бы переносятся в другой мир, в иную атмосферу, куда-то туда, где для меня становятся недоступными. Я люблю это время и остаюсь без света вплоть до окончательного наступления ночи. И тогда, уходя, я вынужден на ощупь искать трость и шляпу и вслепую, натыкаясь на стулья и мольберты, продвигаться к двери, чтобы выйти на улицу. Да, я люблю это время, я всегда его любил. Я знаю, что вы предпочитаете свет, солнечный свет, заливающий в полуденные часы площади и улицы оживленных городов, и морские побережья, где вода сверкает, как расплавленный металл. Вечерами вы часто посещаете кафе и театры, освещаемые сотнями огней; я же люблю сумерки, мне они кажутся более уютными, успокаивающими; и к тому же, угодно или неугодно это вам, мой любезный синьор, они пробуждают во мне мечтателя. Поэтому еще раз прошу вас от всего сердца (здесь он сильнее сжал плечо Гебдомероса, которое не отпускал на протяжении всего разговора): не зажигайте свет». Гебдомерос, все это время с нарастающим вниманием слушавший речь художника, долго и задумчиво смотрел на своего собеседника, сидящего в красном бархатном кресле, и с грустью размышлял о глупости и эгоизме этого человека, который ради удовлетворения своей романтической прихоти, весьма дурного свойства, хотел вынудить не один десяток человек пребывать в темноте; он не думал о том, что среди них могут быть люди, страдающие фотоманией, а возможно, даже скотофобией, то есть либо страстной любовью к свету, либо боязнью темноты. Все это было просто возмутительно.

В целом же Гебдомероса более устраивало общество, не блещущее интеллектуальными изысками, но сердечное и в высшей степени доброжелательное. Правда, и здесь в маниакальных личностях недостатка не было, и здесь встречались сумасшедшие. Был среди них один профессор рисования, который одалживал молодым людям небольшие суммы, от восьми до пятнадцати франков, требуя в залог что-либо из их гардероба; предпочитал он, чтобы это были рубашки и жилеты. Взятые в залог вещи он аккуратно размещал в ящиках и шкафах, прикрепив веревочкой к пуговице бумажку, на которой каллиграфическим почерком были написаны имя и адрес владельца, дата залога, предоставленная сумма и тому подобное.

Иной раз после завтрака, подхватив под руку одного из своих приятелей, он таинственно сообщал ему: «В двенадцать я кое с кем должен увидеться по очень важному делу». В действительности же это важное дело заключалось в том, что он встречался с одним из своих должников, заложившим рубашку и жилет за десять франков, и предлагал вернуть жилет, в случае если тот вернет ему сумму в пять франков. Таким образом, материальной выгоды от этой сделки профессор не получал, а получал только ему ведомое удовольствие. Иногда было иначе, и с моральной точки зрения поступки профессора рисования носили весьма сомнительный характер. Был среди его знакомых молодой человек, который, отличаясь рассеянностью, с легкостью терял свои вещи. Профессор использовал это свойство своего молодого друга следующим образом: он показал ему фальшивые украшения, не имевшие никакой ценности, – булавки для галстука, перстни, запонки и тому подобное. Все эти украшения были приобретены им по дешевке на окраинах города у старьевщиков, а то и просто за пару монет у бродяг, что повстречались ему во время ночных блужданий. Показывая вещи, он с поэтическим пафосом превозносил их красоту и ценность. А поскольку рассеянному другу пришла в голову шальная мысль покрасоваться перед кем-то в одном из этих украшений, то в ответ на это профессор рисунка, принял горестный вид и, положив обе руки на плечи юноши и глядя ему в глаза, патетически произнес: «Дорогой мой, это украшение было бы твоим, если бы не было мне дорого как память о семье, которой я многим обязан. Но раз оно тебе так нравится, я могу на время одолжить его и буду счастлив доставить тебе это удовольствие». Друг с радостью взял безделушку и, разумеется, дня через два, если не раньше, потерял ее. И тут профессор принялся ахать и охать, оплакивая понесенную им моральную и материальную утрату; после настойчивых стенаний все закончилось тем, что за потерянную вещь ему была выплачена сумма, которая по крайней мере раз в двадцать превысила ту, что была потрачена на ее приобретение. Такого рода истории рождали в Гебдомеросе желание бежать от этого общества. Но куда? Каким образом? С какой целью? Он сам не мог этого понять. Воспоминания, подумать только! Воспоминания! Какое звучное, преисполненное чувств и глубокое по смыслу слово, слово-заклинание. Вы приходите в возбуждение, когда произнесете или прочтете его. Но в данном случае; речь шла лишь об одном из воспоминаний. Гебдомерос выходит на балкон своего гостиничного номера. Лишь один шаг, чтобы переступить порог; остается только один шаг, чтобы ступить с ковра, с рисунком ужасающей сцены охоты на льва в Африке, и выйти на не то чтобы низкий, но и не высокий балкон. Балконы, расположенные на головокружительной высоте, наводили на Гебдомероса ужас. В центре торчало привязанное веревкой к узорным перилам из кованого железа голое древко знамени. Когда-то этот балкон был трибуной для ораторов-демагогов, своими пламенными, высокопарными речами приводивших толпы людей в состояние психоза, и тысячи лиц, днем багровых, обливающихся потом от жары, ночью свинцовых от света факелов, во все горло орали о своей преданности. Ныне же отсюда можно было увидеть лишь столы со скамейками из нетесаного дерева; время от времени с верхушек вековых платанов, окутывающих тенью этот тихий уголок, кружась, падала и скользила по пустым столикам сухая листва. Неподалеку – освежающие, прозрачные струи фонтана в форме глиняного кувшина, как будто наполненного янтарным вином. Этого было более чем достаточно, чтобы пробудить эмоционального южанина, живописца Каски. Подойдя к Гебдомеросу, он положил ему на плечо руку и, пристально глядя в глаза, выразил свой восторг простыми и поэтичными словами: «Вот оно, наше счастье, счастье художника, – произнес он. – Что, собственно, нужно еще, чтобы быть счастливым? Соль, перец да пара яблок на столе, луч солнца на полу вашей комнаты, преданная и нежная женщина, способная скрасить ваше существование, но что необходимо иметь в первую очередь и непременно, – тут он понизил голос и обвел взглядом окруживших его слушателей, – так это чистую совесть. Да, чистую совесть, дабы, устав от дневных забот и отправляясь в постель, чтобы насладиться заслуженным отдыхом, не только иметь возможность, а точнее, право сказать знаменитое: я тоже художник,что само по себе прекрасно, но недостаточно, но быть вправе произнести и фразу менее известную: я тоже порядочный человек!» [70] Такие речи всегда раздражали Гебдомероса. Он слышал их не раз. Его природная деликатность, удобренная прекрасным образованием и глубоким умом, зачастую вынуждала его делать хорошую мину при плохой игре и благосклонно воспринимать слова всех этих маньяков, людей, чья якобы железная логика была сродни проявляющемуся то явно, то едва ощутимо безумию, которое не всегда очевидно даже для гениального психиатра, занимающегося подобного рода случаями. На какое-то время Гебдомерос отдалился от этой среды, и однажды поздно ночью выходя с друзьями из кафе, он остановился на тротуаре и принялся рассуждать. «К чему все эти мятежи? Эти массы, вздымающиеся как от сейсмического толчка? Почему все эти Credo,высказываемые вкрадчиво, шипящим голосом, содержат в себе мрачное упорство, основанное на убогом, непримиримом желании видеть все лишь в формах регулярных и прямолинейных, эта жажда смертоносной чистоты, подстрекаемая мучительной потребностью искать лучшего или даже совершенного, причем на неблагодатной ниве, где, не принося плодов, гниет любое брошенное в нес семя». Подобного рода вопросы Гебдомерос задавал скорее себе, а не друзьям, но ему никогда не удавалось найти на них ответа. Он хотел было расспросить об этом культуристов, что в данный момент отдыхали после тяжелых тренировок в свойственной им сдержанной и преисполненной достоинства манере, поскольку, даже обессилев от физических нагрузок, они не хотели бы, чтобы товарищи и соперники по состязаниям, да и зрители, заметили ту усталость, которая сковала их тяжелые, как чугун, члены. Но культуристы, разумеется, не способны были дать ответ. Они взглянули на Гебдомероса с пренебрежительной иронией, а позже, столкнувшись с ним у выхода со стадиона, принялись толкать друг друга локтями, обмениваясь насмешками по его поводу. Впрочем, их дурное поведение, нежелание разговаривать и раздражение были вполне объяснимы. Род их деятельности был не из легких, однако не скажешь, что они купались в золоте, хотя то, что они предлагали жителям города, бесспорно, представляло собой прекрасное зрелище. По воскресеньям, когда на представляемых ими картинах сражений присутствовал префект в сопровождении жены, тренировки начинались в пять утра, то есть зимой еще при свете электричества. Не раз жена префекта настойчиво уговаривала мужа пощадить силы атлетов, освободив их от столь ранних тренировок, и отказаться от боксерских боев, сведя представление к показу живых картин из поэм Гомера, таких, например, как смерть Патрокла или битва греков с троянцами. Но все эти высказываемые мягко, но настоятельно просьбы были тщетны. Временами случались сцены неслыханно сентиментальные. Префект работал в прохладной комнате с выходящими в сад окнами. Занавески на открытых окнах были задернуты, шторы чуть приспущены. Гебдомерос очень любил эти шторы; иной раз, придя навестить префекта, он более получаса стоял и разглядывал их, погружаясь в фантазии. В прекрасной цветовой гамме на них воссозданы были мирные уголки природы, полные тихой поэзии; озера, окруженные холмами, на которых возвышались неприступные башни замков и остроконечные крыши вилл; в воде близ берега плавали уточки; какие-то рыбаки сушили на солнце свои сети; преклонных лет пары, в полной гармонии доживающие счастливые годы брака, степенно следовали в церковь с колокольней, окруженной сельскими домами, как наседка цыплятами. Когда появилась жена префекта, Гебдомерос деликатно ретировался в расположенную рядом столовую, откуда распространялся сильный аромат дыни. Она медленно направилась к столу, за которым работал ее муж, но тот продолжал писать, даже не подняв головы. Жена префекта была хороша собой, с бледным, цвета слоновой кости лицом, обрамленным черными волосами, в платье, подчеркивающем зрелые формы ее великолепного тела; приблизившись к префекту, она скользнула к ножкам кресла и, оказавшись на коленях на твердом полу, обвила мужа руками за талию и обратила к этому хранящему молчание, непреклонному человеку умоляющее лицо со струящимися по щекам слезами. В воздухе стоял запах воска и спирта; кое-что из мебели накрыто было чехлами, а натертый паркет представлял собой настоящий каток. Она умоляла мужа поберечь труд и силы атлетов, но просьбы ее были напрасны. В назначенный день спектакль состоялся. Тот, кто питает отвращение к жестоким занятиям, до последнего момента надеется на то, что некие внешние силы вмешаются и нарушат ход событий; они рассчитывают на землетрясение, восстание, появление кометы, волнение на море; но, как это всегда бывает в таких случаях, ничего не происходит. Все протекает в совершеннейшем порядке и спокойствии. Гебдомерос смешался с публикой, что заполнила городское кафе; он все еще надеялся на непредвиденное событие,он беседовал с людьми, читал газеты, внимательно вслушивался в разговоры соседей по столику. Ровным счетом ничего; ни дымки на горизонте; повсюду тишь да гладь, как на небе, так и на земле. И тогда он смирился с неизбежным. Вечером с компанией друзей он пришел лишь на заключительную часть представления, на живые картины и понял все.Загадочный смысл этой не поддающейся описанию пестрой группы, которую образовали в углу сцены замершие в атакующих и оборонительных позах воины и боксеры, открылся своей глубиной лишь ему одному;чтобы убедиться в этом, достаточно было взглянуть на лица остальных зрителей. Тот факт, что он единственный, кто сознает значительность и необычность происходящего, глубоко взволновал его. Внезапно он испытал страх, его охватила боязнь одиночества, даже хуже чем одиночества; он поведал о своих страхах друзьям. Каково же было его изумление, когда, вместо того чтобы сокрушенно излить душу по поводу самых пессимистических соображений относительно умственных способностей своих современников, те, радостно столпившись вокруг него, принялись теребить его за руки и кричать: «Ну веселитесь же, маэстро, в чем дело!»

70

«И я тоже художник» – широко известная в кругах парижского авангарда фраза Г. Аполлинера, который в 1914 году, увлекшись каллиграммами, собирался издать под этим названием книгу. В составе сборника подразумевались стихи различной конфигурации, что лишний раз подтверждало пристрастное отношение поэта к изобразительной форме. Кирико противопоставляет эту сентенцию поэтической натуры банальной истине обыденного сознания – «я тоже порядочный человек».

В тот вечер Гебдомерос вернулся домой в смятении. Ни один из тех принципов, что представлялся ему незыблемым, как заповеди, высеченные на скрижалях Моисея, больше не имел для него абсолютной ценности. Вместо этого нагромождения правил и условностей, которые теснили друг друга, как овцы с баранами в загоне для скота, ожидающие рокового часа бойни, он увидел две символические фигуры – Сострадание и Труд, взявшись за руки, удалялись за горизонт, они становились все меньше и меньше, а затем и вовсе исчезли вдалеке. Но, великий Боже, как все было запутано! Вверх бесконечной чередой возносились чарующие языки необжигающего пламени; тревожные пузыри, линии, проведенные с тем мастерством, о котором даже память давно утрачена, тишайшие волны, упорные и ритмичные, все поднимались и поднимались к потолку его комнаты. Все это уходило в спирали, в регулярные зигзаги, или же медленно и планомерно превращалось в дисциплинированную шеренгу штрихов, образующих с потолком образцовые перпендикуляры. В сознании Гебдомероса роились идеи, как следует учреждать, воссоздавать, возрождать; как можно разрушить и переделать порожденные человеческим невежеством законы и не совершить при этом еще большей ошибки, поддавшись влиянию тех эмоций, что были самыми сильными из пережитых до сих пор, но подчас превышавшими твои умственные способности. Словно толпа на улице, эти идеи теснились в уме Гебдомероса; иной раз ему случалось досадовать па действительность, поскольку та не использовала известные ему возможности. Но кто из сторонников той или иной идеи хотя бы раз и жизни не отказался от нее и, встретив на пути другую, новую, и убедившись в том, что она более соблазнительна, чем первая, не устремился бы вслед за ней?

По опыту Гебдомерос знал, что разрушающая его в данный момент изнутри душевная лихорадка не продлится дольше, чем все прочие, пережитые им прежде. Но так как он предполагал, что все это в один прекрасный день вернется,в тот вечер он воздержался от мыслей, выходящих за пределы допустимого.

Тем не менее он прекрасно понимал, каково происхождение этого беспокойства, этой внутренней борьбы. На сельских дворах лежали покрытые ржавчиной косы и лопаты, рядом с ними устремляли в небо свои лемеха перевернутые плуги. Опустошив последний графин вина, зевали, потягиваясь до ломоты в костях, ленивые разбойники. Трудом ты спасаешь себя и спасаешь других;ликторы и прокураторы, атлетические торсы которых увешаны были знаками отличия, свидетельствующими об их неограниченных полномочиях, мелом написали эти слова на дверях своих домов; случилось это однажды ночью, когда все спало и над округой нависло тяжелое молчание; облака стелились так угрожающе низко, что даже насекомые, среди трав и растений обычно издающие тысячи микрошумов, той ночью молчали. Твоя жизнь – это твоя жизнь! Ступай и действуй; и ни Божий, ни человеческий суд не вправе будут тебя упрекнуть, если суровую и торжественную музыку, сопровождающую тебя в решении трудной задачи, дополнит песня, песня звонкая и бесконечно нежная. Кроме того, это не может не укрепить твой характер и не выявить твои исключительные достоинства; как плодоносное дерево, они с каждым годом набирают силу и, принося плоды, освящают таким образом твое право существовать и следовать по этой земле в ногу со своими современниками. Разве все мы не братья, не друзья и товарищи? Разве мы не путешественники, гребущие в одной лодке вдоль берега, хоть медленно, но все же меняющего свой засушливый, каменистый, негостеприимный ландшафт на вид более приятный и приветливый? Гебдомерос предчувствовал и пертурбации, несущие новые радости, и состояния стабильности, дающие человеку возможность еще на земле, при жизни предвкушать радости небесные; он предчувствовал их, как предвидел начало войны, а затем ее окончание, как предвидел все прочие горести и радости этого безумного, беспокойного человеческого племени.

Поделиться с друзьями: