Гебдомерос
Шрифт:
Гурманам menusкафе Дзампани предлагало широкий выбор кулинарных изысков, и в любое время дня можно было заказать коронное блюдо и деликатесы. Предметом особого внимания хозяина были погреба; он отбирал и покупал вина непосредственно на виноградниках и тщательно следил за тем, чтобы на стол подавались бутылки лучшего урожая".
Так рассказывал мой отец», – произнес Гебдомерос, выдержав паузу. Будучи человеком особого склада, чьи странности даже самые умные среди его учеников не в состоянии были объяснить, Гебдомерос, вспоминая о прошлом, постепенно пробудил в себе чувства, подобные тем, что вызывал у него вид крестьян, сначала приговоренных к смерти, а затем помилованных, чьи молодые бородатые лица сохранили выражение тревоги и боли. В их мускулистых телах угадывалась физическая сила, но они стояли задумчивые и кроткие, скрестив руки на груди, и узкие рукава их непритязательных костюмов (они были бедны и не могли себе позволить пиджаки из чистой шерсти, красивые, элегантные и свободные, какие имеют удовольствие носить люди состоятельные, образованные, с хорошим вкусом) плотно обтягивали выпирающие бицепсы. Наверху, на позолоченных осенью холмах, женщины в рубашках с белыми лифами, закатав рукава, давили в стеклянные чаши черный виноград.
Устав от жизненных и метафизических перипетий, Гебдомерос отправился спать и проснулся лишь на следующий день, причем довольно поздно. Однако, пробудившись, он не сразу встал; еще несколько часов он оставался в постели, предаваясь размышлениям, и наконец решился взглянуть на часы, которые всегда держал на стуле рядом с кроватью; было пять часов вечера. «Это время суток, – подумал Гебдомерос, – из двенадцати месяцев года соответствует сентябрю». И тут он понял, что с его стороны было бы логично к концу этого дня завершить свой метафизический цикл. Логику и порядок он любил; время с того момента, когда ему случалось взглянуть на часы и стрелка на циферблате стояла на отметке, соответствующей сентябрю, он считал наиболее благоприятным, чтобы в чем-либо добиться успеха, и лучше было воспользоваться этим счастливым обстоятельством, а не ждать, как говорится, у моря погоды. Гебдомерос знал, что ожидает его не успех, во всяком случае в том смысле, в каком понимает его большинство людей. Не было ни сосания под ложечкой, ни ощущения тревоги и беспокойства, ни этой потребности выговориться, когда невозможно сдержать себя и хочется рассказать, пусть даже первому встречному, о том, что так взволновало вас, не было состояния беспомощности и безмерной слабости – всех тех симптомов успеха, что неожиданно нарушает монотонный ритм вашей жизни. Гебдомеросу, как и всем, приходилось переживать подобного рода моменты, пусть не очень бурно, не до такой степени, чтобы, как собака Улисса, умереть от радости [74] или сойти с ума, подобно художнику Франко Збиско, выигравшему миллион в лотерею и в тот же день потерявшему рассудок. Он чувствовал, а чувства обманывали его крайне редко, что в этот раз речь идет не об успехе, а об уверенности; это чувство уверенности постепенно овладевало им, и он приготовился достойно принять его, как под видом гостии принимает в себя Господа верующий. Гебдомерос открыл окно, но не стал глубоко вдыхать воздух; он не пожелал вести себя ни как вышедший на свободу узник, ни как выздоравливающий больной или кто-либо им подобный; он был из тех, кому сама природа, ее стихии помогали избегать положений, компрометирующих столь серьезного человека, как он. Впрочем, здесь он отчасти лукавил. Воздух снаружи был не чище и не свежее, чем в его комнате; просто воздух в помещении, где находился Гебдомерос, был столь же превосходен, как и снаружи. Ни ветерка, абсолютный покой; дома в этой части города располагались недалеко друг от друга, был предпраздничный день, и в каждом просыпалась надежда на то, что он – полубожество. Полубоги, одетые как все, прогуливались вдоль тротуаров, ждали на перекрестках проходящих автобусов. Если пятый час пополудни отделяет вторую половину дня от вечера, то сентябрь – это граница двух сезонов: лета и осени, что для болезни равнозначно тому моменту, который предшествует выздоровлению и, естественно, в то же время знаменует собой окончание этой самой болезни. На самом деле, лето – это болезнь, лихорадка, бред, изнуряющий пот, бесконечный упадок сил. Осень – выздоровление, предшествующее жизни(зиме). «Да, – подумал Гебдомерос, – это кажется странным, и, рассуждая на эту тему с себе подобными, я рискую сойти за психа и вызвать насмешки со стороны тех логиков, что мнят себя обладателями ключей к пониманию причин и следствий и всему знают цену в этой жизни. Хотя я уверен, что это не так; дурные поступки, фальшивые действия, которые с младых ногтей имеет обыкновение совершать человечество, вынуждают людей сворачивать с истинного пути; точнее, скрывают истину, делают ее, окутывая туманом и дымом, мутной, придают ее земным проявлениям банальный колорит, в результате чего они сливаются с предметами окружающей среды; поэтому невнимательный человек проходит рядом с истиной, слегка касаясь, но не видя ее, а если и видит, то не в состоянии распознать; так охотник с ружьем на плече проходит мимо и не видит неподвижно лежащей перепелки, поскольку цвет ее оперения сливается с цветом земли».
74
Старый пес Одиссея Аргус, увидев хозяина, вернувшегося после двадцатилетнего странствия, «был схвачен рукой смертоносною Мойры» (Гомер.Одиссея. М., 1981. С. 218).
На этот раз Гебдомерос хотя бы знал, о чем идет речь; если прежде он боялся успеха и даже хранил осколки глиняного кувшина в качестве талисмана, защищающего его от постоянной угрозы, то тут он здраво рассудил, что в данный момент страхи его беспочвенны и необоснованны. Он не любил совершать бесполезные действия, когда дело не касалось того, что он называл необходимой тщетой,но в таком случае речь шла уже не о бесполезных вещах. Жизненные теории выводятся на основании пережитого опыта. И какой же вывод он мог сделать сейчас, если не тот, что секрет успеха – этот бесценный секрет, который многие философы теоретически, а основная масса людей практически, мучась и терзаясь, пытаются разгадать, – состоит в том, чтобы ничему не удивляться и ничего не любить? Так что же, это скептицизм? Отнюдь, поскольку то, во что готовы были в моменты особо деликатные и ответственные поверить его противники, являлось правдой лишь наполовину. И еще! Да, без сомнений, он был гордецом, но разве гордость не бывает часто не просто необходима, но даже неизбежна? И не лучше ли испытывать гордость, пусть и с риском разозлить своих современников, нежели вести себя как тот известный придворный, чья память сохранила лишь дурные воспоминания о его затянувшейся деятельности на поприще профессионального служаки? В чем Гебдомерос был уверен и что он доказывал каждый раз, когда такая возможность представлялась, так это то, что наибольшие требования он предъявлял к себе, и прежде всего соблюдал все правила приличия. Разумеется, утверждаться в своем превосходстве, не будучи того достойным, весьма неестественно, да и нечестно по отношению к самому себе. Однако, несмотря на то что над каждым поступком Гебдомероса довлела огромная жажда справедливости, он никогда не испытывал зависти к тем, кто его переиграл. Скорее он склонен был признать, что недруги необходимы. Без них существование рискует стать пресным и нестерпимо монотонным; он полагал, что недруги выполняют важную функцию в организации общественной и индивидуальной жизни человека; в этом они подобны некоторым животным, в той или иной степени неприятным, часто даже отвратительным, чья польза на первый взгляд неочевидна, но их значение в созидательном плане неоспоримо. И потом, разве можно спокойно представить себе существование, в котором нет выбора: оберегать ли ревностно свои иллюзии и восторги, или же ничему не изумляться и никогда не обольщаться? Итак, Гебдомерос не пытался больше скрывать от современников, включая самых близких друзей и наиболее горячих поклонников, свои слабости, не пытался прибегнуть к иным ухищрениям, чтобы заслужить признание. Впрочем, он уже издавна, еще со времен странствий в поисках новых, самых неожиданных зрелищ, питал надежду, что те, кто следовал за ним, не таили на него зла, когда, представляя им то, что скромно именовал своими «чудесами»,он использовал особую манеру выражаться. И хотя пользовался он ею с огромной предосторожностью, в любой другой ситуации она способна была вызвать сарказм не только у черни, но и у той части избранных, к которым он не без оснований причислял и себя, но от которых, к своему великому сожалению, вынужден был отступиться, как отступается пророк от своей матери. Каждый раз случалось так, что, создавая нечто особенное, он должен был полностью уединяться и ставить себя по ту сторону добра и зла, причем в первую очередь добра. Задача, в конце концов, не из легких. Что бы он ни делал, что бы ни говорил, он всегда искренне желал удовлетворить самые разнообразные вкусы. Что-то нравилось любителям и коллекционерам, что-то детям, чей голос зачастую определяет всеобщее мнение; было даже то, что особенно нравилось тем взрослым и лицемерным детям, каковыми являются художники. Что же! Между первыми предпринятыми попытками и искусством видетьи выражать увиденное, что, как знает каждый, предшествует собственно поэтическому творчеству, пролегает огромная дистанция. И вопреки всему всегда находились и такие (и это огорчало его больше всего), кто, изумляясь проявлениям его мастерства, его способностью преодолевать многочисленные трудности, ставили ему в упрек то, что он выходит за пределы своих собственных, предоставленных ему природой возможностей. Но именно благодаря этому он занимал привилегированное место, откуда антагонисты тщетно пытались его вытеснить. Особые качества его постоянно оттачиваемого мастерства были не подвластны переменчивой моде. Его система обладала несомненными и неоспоримыми преимуществами. Он работал исключительно быстро и следовал с неукоснительной точностью манереи даже, что было значительно сложнее, характеру вдохновения, однако не стремился быть оригинальным. Он не доверял оригинальности, равно как и воображению. «Не следует подстегивать воображение, – говорил он, – нужно лишь обнажать,поскольку, обнажая жизнь, делаешь ее сносной в том смысле, что примеряешь ее с матерью Вечностью;обнажая, платишь дань тому минотавру, что люди именуют Временем и изображают в образе огромного изможденного старца, с задумчивым видом сидящего между косой и клепсидрой». [75] И вновь Гебдомероса словно пришвартовало к перекрестку; а вода между тем с мягким плеском накатывала на камни морского берега. Что-то вроде нового романтического вдохновения пробудилось в нем; вновь обретя красноречие, он повернулся к своим друзьям и заговорил так: «Ничто не может заменить это непередаваемое удовольствие, результат двадцатилетнего труда и беспрестанных экспериментов; ничто не может превзойти по силе внушения эту божественную серенаду, в которой наше собственное невежество сливается в союзе с таинственным восторгом, с трепетом, точнее, биением сердца при свете луны, когда аккорды гитар захлестывают друг друга, как струи бьющего фонтана. Воспоминания, хранимые нами с момента полового созревания, подернутые вуалью прожитых лет, будто бесшумным ударом крыла накладывают печать на наши замыслы, на наши как сладчайшие, так и требующие неимоверных усилий старания в искусстве, которое есть не что иное, как изобретение человека. Неудачи и разочарования – обильный источник для борьбы с невежеством; о, поэт, следуй мудрым советам твоей музы; она здесь, она в задумчивости оперлась на обломки колонны, по которой скользит ящерица и вьется плющ… О, цветы умиления! Сокровища! Плач! Витание в небесах! Удары крыльев! Утренние песни жнецов! Пленительные интерлюдии! Приношения! Сельские праздники под огромным синим небом! О, пасторали! О, опавшие листья! Слушай неторопливую исповедь старой виолончели или сердце, которое всегда неизменно! Вспомни поцелуй Эвники! [76] Вспомни прощание роз! Слушай песню тайного убежища на цветущем берегу! О, незавершенная симфония этого вечного хочу любить тебя!Песни без слов! Печальные грезы! Воспоминания! RecuerdoslО, звездная ночь! Хуанита! Хуанита! А вода все поет и поет в цветущих особнячках супружеских пар поляков! Волны Роданы, волны Рейна! Печаль ландшафтов, то серых, то зеленых, но всегда голубых там, где разливаются озера и простираются широкие моря! Ночные бабочки, опалившие свои крылья об ацетиленовые фонари! Мокрые от дождя осенние листья, кружась, падают на подгнившие балконы ваших особняков! Друзья, у кого тяжело на сердце, раскройте решетчатые калитки ваших садов! Мы поможем вам в работе; мы по-братски, по-дружески, сердечно обсудим все любезно сделанные вами предложения».
75
Клепсидра – водяные часы в форме сосуда, уровень падающей в него каплями воды указывает прошедшее время.
76
Эвника – в греческой мифологии речная нимфа.
Однако надо было возвращаться домой, Гебдомерос это понимал, и глубокая печаль затопила его сердце. Самые безумные надежды, конечно, не оправдались, и отпечатанные черными буквами выводы в иерархическом порядке триумфально выстроились на белом листе бумаге. Прямо как генералы, как высокие должностные лица и сановники, скрывающие под пышными усами злую, непристойную улыбку, которые лицемерно склонились в протокольном уничижении, стремясь лишь к тому, чтобы соблюсти внешние приличия, впрочем весьма сомнительные и никому не нужные. Остальное Гебдомерос знал. Он хорошо знал это нескончаемое дневное время в комнате (со стороны сада) с географическими картами. Да, после завтрака он отправлялся туда отдохнуть; хотя так лишь говорилось. Ибо какой покой? С самого раннего утра было жарко, нестерпимо жарко. Тогда куда же спряталось это сладостное божество – покой, младший брат сна? Тоска, бесконечная тоска; простирающиеся из окон руки; белые оконные занавески с непритязательной вышивкой, время от времени приводимые в движение дуновением теплого ветерка, доносящегося с полей, с тех самых полей, что простирались, касаясь друг друга своими похожими один на другой изгибами; их спокойная цветовая гамма представляла собой не более чем монотонную симфонию серых, серо-зеленых, серо-охристых, зелено-охристых оттенков. Но почему вдруг нужно остановиться? Зачем отказываться от счастливой судьбы и от возможности начать дело хоть и трудное, но сулящее удовольствие и внезапное, незабываемое отдохновение? И что же, если это дело не состоит в том, чтобы погрузиться в блаженный мир сна, как, иронически улыбаясь, говорил сам Гебдомерос. На нет и суда нет; дал одной рукой, беру другой. На окраинах восточных городов, под давящим раскаленным куполом неба дизентерийные торговцы суетились вокруг беспорядочно сваленных в горячей пыли товаров; над ними назойливо вились мухи с танатоносными, то есть смертоносными, хоботками, беспрерывно стрекоча своими радужными крылышками. «Да, – говорил Гебдомерос, – дела есть дела: коммерция, сделки, обмены, спекуляция, доверенности, кредиты, прибыль, и что? Сморенные усталостью, замаравшие руки презренным металлом, что имеем в качестве вознаграждения вечером? Горсть подпорченных фиников и глоток теплой воды с птичьим пометом пополам из подгнившей деревянной миски… Но сегодня вечером великая награда – это ты, маленькая мать Гракхов! Ты, пастушка с обвитыми лентами ногами и материнскими руками, ты, неуклюжая газель, ты, маленькая мать Гракхов! Если бы на грязных темных улицах плебс в ярости забрасывал камнями твоего сына, он, о трогательная и беззащитная, нагой, словно ослик без вьючного седла, угадал бы блеск глаз в бреду брошенного тобою на толпу взгляда; а тот, перед кем все расступаются, на собственных руках принес бы тебе твоего сына, окровавленного, но спасенного, твоего сына, потерявшего сознание, но живого, он принес бы его, чтобы увидеть чудо твоих слез, этот жемчуг, катящийся сначала медленно, затем все быстрее по твоим прекрасным щекам и падающий на твои чистейшие ладони. О, маленькая мать Гракхов!» [77]
77
Дочь Сципиона Африканского, мать Тиберия и Гая Гракхов Корнелия пользовалась огромным уважением римского народа. По свидетельству Плутарха, в честь нее поставили бронзовое изображение с надписью: «Корнелия, мать Гракхов» (см.: Плутарх.Указ. соч. Т. И. С. 310). Ее старший сын Тиберий был убит не плебсом, а приверженцами олигархии во время волнений на Капитолии. Пал жертвой противников реформ Гракхов и младший сын Гай.
Сценарий вновь изменился. Опустились сумерки. Закоулки, из которых доносилось зловоние гниющего мусора, теперь опустели; никаких избиений. Мать Гракхов выцивилизировалась, [78] если можно так выразиться.
Завершая прогулку в глубокой меланхолии от сознания того, что счастье свершилось и радость иссякла, опечаленные люди возвращались, таща за руки сонных детей, к домашним очагам.
Гебдомерос распахнул окно в мир, на сцене которого жизнь разыгрывала свой спектакль. Со скрещенными на груди руками, с высоко поднятой головой, словно мореплаватель, глядящий с носа корабля на открывшуюся ему неведомую землю, он замер в ожидании. Он вынужден был ожидать, поскольку это все еще длился сон, если не сон во сне. Небо на горизонте озарял последний вечерний свет. Стройными колоннами поднимались и поднимались столбы дыма… Гебдомерос повернулся в своей кровати – который час? – и продолжил разговор с самим собой вслух: «Который теперь час? Скоро встанет луна, а вместе с ней появятся звезды, поднимется ветер. Меня зажрали блохи, и гастрит скрутил мой желудок. Остатки настойки опиума и черной белены я уже выпил! На что еще можно надеяться? На что рассчитывать? Боги-мигранты; шутливые сокровища прячутся в кустарнике и подают вам оттуда знаки, и вы приближаетесь к ним, вам кажется, что делаете это успешно, но стоит приблизиться к ним на расстояние двух шагов, как они тут же оказываются вновь далеко, и даже дальше, чем прежде. Увы! Убийцы, покинувшие города; царящие повсюду мир и справедливость. И ты, которую я увидел в своем дневном сне; ты, чей взгляд мне говорил о бессмертии!»
78
В оригинале: «La madre dei Gracchi s'era evoluta…» «Evoluto» в переводе с итальянского означает «высококультурный», «высокоразвитый». Предлагаемый нами перевод оборота «s'era evoluta» отчасти подсказан фрагментом из Плутарха: «Корнелия, как сообщают, благородно и величественно перенесла все эти беды… но всего больше изумления вызывала она, когда, без печали и слез, вспоминала о сыновьях и отвечала на вопросы об их делах и об их гибели словно бы повествовала о событиях седой старины. Некоторые даже думали, будто от старости или невыносимых страданий она лишилась рассудка и сделалась бесчувственной к несчастиям, но сами они бесчувственны, эти люди, которым невдомек, как много значат в борьбе со скорбью природные качества, хорошее происхождение и воспитание…» (там же. С. 318).
Как всегда ничему не доверяя, он медленно опустил одну руку в карман брюк, а вторую оставил свободной, чтобы быть готовым отразить удар. Мимо в молчании проходили когорты суровых и решительных на вид гоплитов. [79] Бесшумно взмыли в небо ракеты; все звуки замерли. Все, что было в этом мире твердой материей: камни на земле, человеческие кости, кости животных, – казалось, дематерилизовалось навеки; все накрыла огромная неотвратимая волна бесконечной любви, а в центре этого молодого Океана со спущенными флагами парил корабль Гебдомероса. И тогда в его душе таинственным образом постепенно пробудилась новая, необыкновенная уверенность. Сначала он испугался, даже задрожал; так дрожит старик-паралитик в своем кресле, оставшись в замке глубокой ночью, в непогоду, в полном одиночестве, когда смотрит, как поворачивается дверная ручка и в комнату просовывается чья-то загадочная рука. Затем внезапно страх, тоска, сомнения были сметены неудержимым порывом, и в чудовищном вихре все исчезло за низкими изразцовыми стенами, к которым, словно навязчивая болезнь, лепились крапива и ежевика. Вздымались и опрокидывались волны, чьи гребни, как кружевами, отделаны были пеной; бесчисленные стада диких лошадей, с копытами, словно отлитыми из стали, эта лавина трущихся, толкающихся, давящих друг друга крупов скрылась в бесконечности…
79
Гоплит – тяжеловооруженный пехотинец в Древней Греции.
И еще раз были пустыня и ночь. Снова все замерло и погрузилось в молчание. Внезапно Гебдомерос в глазах той женщины признал глаза своего отца; и тут он все понял.В беззвездной ночи с ним говорила Богиня Бессмертия.
«О Гебдомерос, – сказала она, – я – Бессмертие. [80] Существительные имеют свой род, точнее, пол, как ты сам однажды тонко подметил, а глаголы, увы, времена. Думал ли ты о моей смерти? Думал ли ты о смерти моей смерти? Думал ли ты о моей жизни?Однажды, о брат…
80
Бессмертие для Кирико, как Вечность для Ницше, – стратегия и итог вечного возвращения. Ср. с рефреном последней главы третьей книги «Так говорил Заратустра»: «О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец – к кольцу возвращения? (…) Ибо я люблю тебя, о Вечность!» (Ницше Ф.Соч.: В 2 т. Т. II. С. 169).
Она умолкла. Расположившись рядом с Гебдомеросом на обломке колонны, она ласково положила одну руку ему на плечо, а другой сжала правую руку Героя…
Гебдомерос сидел опершись локтем на руины, подперев голову ладонью и больше не думал ни о чем… Его мысль медленно растворялась в нежных звуках услышанного голоса, отступала и наконец иссякла. Ласковая волна этого голоса подхватила ее, и на этой волне она отправилась в неизведанные, необыкновенные края… отправилась в теплоту заходящего солнца, смеющегося из своего небесно-голубого убежища…
Тем временем между небом и широко раскинувшимися морями плыли зеленые острова; эти удивительные острова проходили как эскадра проходит перед флагманским кораблем, а еще выше летели длинной вереницей и пели великолепные птицы девственной белизны.
Метафизика и мифология Джорджо де Кирико
Если даже философияи достигнет когда-либо высшего совершенства, то все же она, при познании сущности мира, не будет исключать остальных искусств;напротив, она всегда будет в них нуждаться как в необходимом комментарии. И наоборот, она тоже представляет собою комментарий к остальным искусствам, но лишь для разума, как отвлеченное выражение содержания всех остальных искусств, а следовательно, сущности мира.
Мифотворческую практику XX столетия еще предстоит осмыслить, однако не вызывает сомнений тот факт, что она являет собой культурный феномен новейшего времени. Уже в начале прошлого века новоявленные мифотворцы как традиционалистских, так и авангардистских направлений с завидным усердием воздвигали каждый свой собственный Олимп и населяли его идолами и фантомами, казалось бы не способными соперничать в долгожительстве с богами древнего Пантеона. Но этим порождениям секуляризированной веры(К. Хюбнер) странным образом удавалось успешно конкурировать с олимпийцами, а время от времени полностью вытеснять их за горизонт художественной проблематики. Летящей Нике приходилось уступать место воспетому футуристами стремительно мчащемуся автомобилю, пьедестал богини памяти Мнемозины, благодаря которой только и возможно наследование традиционных ценностей, шатался под натиском Абсурда и Бессознательного; шокирующая образность авиньонских девушек Пикассо «затмевала» красоту античных Граций, а аполлонический принцип воплощения ясности и гармонии мира уступал приоритет холодному структурному анализу его единичных материальных форм.
Джорджо де Кирико, создатель «метафизической школы живописи» – , принадлежит к числу тех представителей новой культуры, кто, встав на этот путь, одним из первых доказал его плодотворность и обогатил духовный ареал современного человека мифологемами, заимствованными в культурных образованиях классических эпох. Датой возникновения школы назовут 1917 год, когда в Ферраре к Джорджо де Кирико и его брату Альберто Савинио примкнет, оказавшись под обаянием новой поэтики, один из бывших лидеров футуризма Карло Kappa. Дата эта весьма условна, поскольку как и иконография, так и принципы художественно образной системы метафизики складываются несколько раньше, в начале 10-х годов, но первое время Кирико остается единственным представителем нового направления. С самого начала так называемая pittura metafisica являла собой типологическую модель европейского авангарда, весьма отличную от современных ей кубизма или футуризма.