ЖАНРЫ

Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология (сборник)
Шрифт:

– На чемодан, Буденный.

Я утвердил фельдшерский саквояж на коленях, и кавалькада выехала с больничного двора.

Все меня раздражало, буквально все…

Все, что могло быть не по мне, – было не по мне. И наоборот, – все, что могло быть по мне, – было не по мне. Не по сердцу, не по душе, не по размеру, не по росту, не по карману. Не по кайфу.

Я осторожно оглянулся: от больнички отъехали мы метров на 50 от силы. Как только я оглянулся, Роська встал.

Я дернул за повод, надеясь переключить сцепление, но заело в короткой передаче. Забыл отпустить ручной тормоз?! По-моему, Роська дал газ. И даже еще как. И даже еще раз.

– Ну, – сказал я. И уже значительно безнадежнее: – Ну…

И тогда, как гусь, раскачивающийся впереди меня, симбиотическое единство – проводник и мерин его Аль-Бурак, – передразнивая нас, тоже встало и забило копытом.

– Но, – сказал я неуверенно. – Но, пожалуйста… пошли. Форвард!.. Алле!.. Кам!.. Ну, козел, пошел!!! Но!

«Но», судя по всему, конь понимал превратно. Извращенным сознанием.

– Поцокай! – крикнул мне проводник.

Я поцокал. Сегодня был явно не мой день, вечер и ночь. Цокалось мне необыкновенно из рук вон плохо, без Божества, без вдохновенья.

– Но, – опять сказал я и зацокал, и зачмокал, как вурдалак.

Те же звуки гораздо громче и эмоциональнее подавал проводник. «Это двух соловьев поединок какой-то». Я так расцокался, что высосал пломбу.

Мой проводник в сердцах (как пишется? – слитно? раздельно?) огрел своего скакуна по шее, страшно гикнул и, тряся бицепсами, подскакал ко мне, норовя зайти в лоб. В руке его волшебно выскочил кнут.

Я бросил поводья. Одной рукой цапнул фельдшерский саквояж и загородился локтем другой.

Завидя кнут, мой шарахнулся из-под меня и начал, как я понял, уворачиваться – от нас всех. Ну нас всех! Ну! Но далеко он не ушел. Нет никаких сомнений, что я б навернулся с коняки немедленно и вдребезги тотчас же. Но носки моих штиблет были плотно вбиты в капканы стремян. Поэтому я просто опрокинулся и лег, прильнув спиной к спине – к спине коня. Что-то затарахтело. На гульфике у меня больно запрыгал саквояжик. А конь подо мной побежал, побежал быстренько и, как мне показалось, размахивая локтями. Я смотрел в небо. Оно содрогалось. Небеса лихорадило. В такт моим зубам в зените вибрировала ворона. Звук сняли, но – судя по разинутому клюву – орала она что-то вроде «Атас!».

По бокам Роськи на уровне моего, если скосить, взгляда раскрылись и хлопали два ряда, как полагалось бы Пегасу-биплану, крыл.

Вначале бессистемные, удары клади по зипперу упорядочились, и я понял, что мне подвернулся не мустанг, а золото – чистый иноходец. Какой мах! Какой мощный мах! Мы обставили ворону в ее зените, и теперь у нас был свой собственный зенит. Чистое небо, черный обелиск, время жить и время перестать. Мать…

Хотя, скорее всего, это я попался иноходцу в качестве покладистого вьюка.

«Ну вот, – подумал я, – практически все умели и любили беззаветно скакать. И мять ковыль. Сид, Баярд, Орленок. Знаменитые конокрады: Геракл, Беллерофонт. Опять же – мой фаворит д’Артаньян обожал задавать шпоры, а граф Толстой говаривал: “Ничего нет лучше друга верного, Савраски крестьянского, эх!” А Хирон вообще был кентавр, как я. И бессмертный, как я, по-видимому». (Чего-то мысль у меня скачет, вот что доложу я вам!)

«Ведь, – думал я, – далеко не все, нет-нет, не все – гипполюбы, конефилы – не все! Нет, даже, пожалуй, большинство их терпеть не могло. Плохо владел конем Ницше. Современники ржали, глядя на его посадку. Посредственно держались в седле Лоуренс Стерн, Ф. Достоевский, Маршак С.Я.

Иисус Христос предпочитал мулов цвета маскхалата. А что? Мул – животное значительно спокойнее. И Пикассо!

Упал, как общеизвестно, с коня по кличке Брюмер Н. Бухарин. И вообще кони сыграли роковую роль в судьбе множества реальных и измысленных персонажей. Литературы и ее Историй. Навернулась с седла де Лавальер. Понесло колесницу Фаэтона. Не доездился до третьего тома Чичиков. Сломал спину Фру-Фру Вронский. Две пули получил в контактную поверхность Мушкетон. А Печорин?! (Что – Печорин?) А эта отвратительная история с Ворошиловым (я покраснел) и Фрунзе!

«Нет, – подумал я, – а все-таки лошадь – это красиво!»

«Мальчик, играющий в бабки с конем», «Ленинградский юноша, укрощающий коня» (4 шт.), «Петрус Примус» – совместного итало-французского производства. И вообще – Калигула… Квадриги, колесницы, фуры, тачанки, балагулы. Смерть Пети Ростова; рубка лозы!

Черный конь. Рыженький. Конь-блонд. Конь Блед. Ритм замедлился. Мне изрядно поднадоела эта гусарская баллада. Я попробовал сесть. И – к своему удивлению – сел. Оказывается, мы с Роськой уже стояли.

Мы фыркнули: надо же! Мы повели ушами. Я установил саквояж и обозрел знакомый ландшафт: больничный дворик, сад яблоневый, крыльцо. Роська повернул ко мне голову. Он втянул воздух и посмотрел на коленку, которая к нему поближе. Он улыбнулся и вдруг подмигнул. Потом высунул большую лепеху языка и с удовольствием отчетливо облизнулся.

«Укус коня, – поставил себе диагноз Михаил Самуэльевич Генделев, – укус коня».

– Доктор, – вкрадчиво встрял проводник, – доктор, пациент не ждет. А вообще-то, – сказал он, – я такого не ожидал, в смысле джигитовки. И зовите меня Саня. – Саня склонил круглую макушку.

– Пора ли поить коней? – спросил я грубо и небрежно. – И добавил: – Саня.

– Что вы, даже не взмокли.

Роська глянул на меня искоса, очами благодарными, мягкими, огромными, словно снятыми с полотна армянского передвижника. И клевательным движением вцепился в штанину.

«Ох», – только успел подумать я и закрыл глаза. Что-то мокрое образовалось и потекло в туфлю. Боли я не почувствовал.

* * *

Какой же нынче год? Ах, одна тысяча девятьсот семьдесят второй от Р.Х.? Год, лето, когда я проживал до дыр – сам того не понимая, щенок, студентишка – до дыр бездумно проживал, и прожил, и не вернуть – у-лю-лю! – и прожил, как мне казалось, до дна, до изнанки, до полного исчезновения с глаз долой, до лета семьдесят второго. С глаз долой? Или,

…или сегодня год 1993-й? Тогда при чем здесь то, то лето 72-го? Я подложил его, это прошлое бледное небо лета 72-го, и пишу поверх его дикого черновика? Но если я пишу по лету 72-го, памятью лета 72-го и о лете 72-го, то где я? Я спятил, читатель? Да ну?

А ты не спятишь, читая мое сочинение и сопереживая мне в лето, допустим, 2014 года от вышеозначенного Р.Х.? И тогда кому ты будешь сопереживать, о мой простодушный, кому? – тому студиозусу выделки 72-го, вдохновенному летописцу образца 93-го или мне – комплексной модели 2014-го? Ах, ты привязанность проявляешь?.. И чего ты ко мне привязан? И чего ты ко мне привязался? Отлипни, изыди, отвали, отзынь, любезный читатель, и не смей заглядывать за вдохновенное мое плечо. Стоя на скамеечке. И сопя в затылок. И дуя на стынущий текст. Эй! Где песочница с тонким речным песком от пляжей стигийских? Песочницу мне! Дабы щедро из костяной нашей пясти присыпать литеры, записи речи моей персональной на экране персонального моего компьютера? О! Песочница моя!

Поделиться с друзьями: