Генеральская дочь. Зареченские
Шрифт:
— Жертвы есть? — спросил я, хотя знал, что просто так они не стреляют.
— Пристрелили одного бедолагу. Торгаша какого-то. Не в теме был, не в схеме. Просто не в том месте, не в то время.
Я медленно выдохнул дым, смотря в лобовое, где город тянулся вперед серой кишкой.
— Значит, точно он. Не совпадение. Почерк.
— Вот именно, — рыкнул Демин, — а нам теперь ищи-свищи, ищи эту мразь по чертовым обрывкам. Докопайся, не имея даже фото. Командир жопой чувствует, что скоро что-то рванет. А мы с тобой, как всегда, в первых рядах — лови пули, Шурка, не жалей живота.
День на работе выдался такой, что в голове к концу смены звенело, как в пустом бидоне. Сначала доклады, потом тупые разнарядки от начальства, потом допрос свидетеля, который даже свое имя с третьего раза выговорить не мог. Чувствовал себя не опером, а нянькой в дурдоме. Все шло вразнобой: бумажки слипались от кофе, протоколы терялись, а в отделе воздух был такой тяжелый, что казалось — вот-вот начнет капать с потолка. Демин ворчал, как дед без табака, кто-то там опять потерял рацию, кто-то не сдал оружие. Бардак. Самое настоящее дерьмо в мундирах. Я пробовал не сорваться, просто делал свое дело, молча, зарываясь в бумаги, пока остальные шевелили воздух языками. По-тихому, по-своему, по-собачьи упрямо.
Домой вернулся, когда за окном уже не вечер, но и не ночь — этот мерзкий мертвый час, когда город вроде и спит, но у каждого второго на уме грех. Дверь хлопнула за мной, как капкан. Я скинул куртку, ботинки, прошел мимо кухни, даже не заглядывая — жрать не хотелось. Хотелось только одного — закончить. Доделать. Добить. Я сел за стол, достал ту самую папку. Толстая, тяжелая, как грех за плечами. Генка — ублюдок редкостный, все про него сложено по крупицам. Сигналы, разговоры, чеки, фото, выписки — все есть. Я собирал это дерьмо как коллекционер — с жадностью, с точностью, с болью. Потому что Генка не просто мразь. Он тот, кто Леху посадил.
Я все проверил. Каждый лист. Каждую пометку. Все сходилось. Все складывалось. Как детальки в "Тетрисе" под конец игры. Остался один, сука, один документ. Одна справка. Один кусок пазла, без которого вся эта куча бумаги — просто туалетная макулатура. Без него — никак. А с ним… с ним я могу идти за Лехой. Могу не просто просить, не просто стучать в закрытые двери, а херачить по ним кулаком, с доказательствами. Я приду с этим делом и попрошу не по-человечески. По закону. По правде. Как умеют те, кто сам из крови, но научился быть в форме. Может, его и выпустят. Может, даже награду влепят за терпение, за то, что не сломался. А я? А мне бы хватило одного — видеть, как Леха выходит. С сумкой. С тенью на лице. Но живой. Не сломанный. Не забывший, что мы были одной стаей.
Я закрыл папку, положил на край стола, облокотился, уставился в пустоту. Сердце билось, как у собаки, которая чует, что охота близко. Остался один шаг. И если получится — мы вернем его. Если нет… тогда я пойду не по бумаге. Пойду по крови.
В комнате стояла тишина, вязкая, как старый мед, когда ложкой не размешать и в чай не влезает. Только тикали часы на стене — единственный звук, будто время напоминало мне, что оно еще идет, что оно все еще здесь, хоть и не на моей стороне. Я сидел в кресле, взглядом упирался в папку на столе, будто мог прожечь ее насквозь, будто, если уставиться достаточно долго, этот последний гребаный документ сам появится, выпрыгнет, прилетит голубем с мокрой печатью и подписью. Нет — тишина. Спокойная, мертвая, как перед бурей, когда не веришь, но знаешь, что все хорошее сейчас хлопнет дверью. И в этот момент раздался стук. Я дернулся не сразу, не потому что испугался, а потому что никто не должен был прийти. Я никого не ждал. Ни Демина, ни Костяна, ни почтальона с повесткой. Никого. Стук был тяжелый, короткий, уверенный, как удар по ребру. Я нахмурился, встал, прошел к двери, остановился. Если бы это был Демин — он бы стучал по-другому. Не один раз. Не два. Он всегда, как быку в хлеву: «Шурка, блядь, открывай!» — и обязательно по три раза, с таким напором, будто дверь ему должна, как зарплату. А тут — тишина после одного стука. Холодная. Выжидающая.
Глава 18
Шурка
Я подошел к двери, как к допросу — с внутренним рыком. Кто там, мать его, решил в такой час испортить мне вечер? Посмотрел в глазок — темно. Ну, конечно, они ж не дебилы, чтобы себя светом выдать. Распахнул, уже готовый с матом встретить очередного ушлепка. Но язык встал колом. На пороге стояла она. Алина. Промокшая до трусов, с глазами, как у зверя, загнанного в подвал. Волосы липли к лицу, губы дрожали. И, сука, выглядела она так, будто я ее прямо сейчас должен был укутать в одеяло и посадить к батарее. Или — прижать к стене и сорвать с нее все это мокрое дерьмо, пока она не забыла, зачем пришла.
— Алина? — выдохнул, хрипло, как будто сигаретами забил горло.
— Я могу зайти? — голос ее еле слышен, как будто она не ко мне, а в пустоту спросила.
Молча отступил. Она вошла, вся как на нерве. Закрыл дверь, глянул на нее — дрожит, как припадочная.
— Мне холодно на тебя смотреть, — бросил, маскируя все, что в голове вертелось. — Повернись.
Она медленно обернулась, будто на автомате. Я снял с нее пальто. Оно тяжелое, мокрое, как свинец. И под ним — белая водолазка. Мокрая. Прозрачная, как целлофан. Под ней — твердые соски. Не девчонка уже. Женщина. С грудью, которая сейчас… Черт. Только не вставай, приятель. Не сейчас.
— Саш… мне страшно.
Эти слова ударили сильнее, чем если бы она влепила мне пощечину. Никогда ее такой не видел. Ни на понтах, ни в слезах. Просто честно — ей страшно.
— Он угрожает тебе? — уже знал ответ, но все равно спросил.
— Он угрожает тебе, — тихо сказала она.
— Я не боюсь его.
— Он сказал… если я не помогу вытащить его дружка из зоны, то с тобой разберутся. Он сказал «Бешеный». Я… не знаю, но он это сказал так, будто тот уже у твоей двери стоит.
И у меня внутри все встало. Как лед. Бешеный. Этот мудак уже близко. Уже знает, кто я. Уже копает под меня. Это значит — я его совсем скоро достану.
Я посмотрел на нее. Мокрая. Холодная. Но не сломанная. И внутри у меня все заиграло. Она пришла ко мне. Сказала. Переживает. За меня. А мне… чертовски захотелось согреть ее. Руками. Телом. Хоть чем-то, блядь.
— Ты что, переживаешь за меня? — усмехнулся, голос сел, как после ночи с дешевым самогоном.
Она не ответила. Просто стояла. И это молчание — громче крика. Она вся дрожала, а я, как идиот, думал не о том, что ей страшно, а о том, как бы подольше смотреть на то, как прилипает ее кофта. Как ее глаза не врут. Как она… живая. Настоящая.
Я сделал шаг ближе. Она не двинулась. Ни на шаг.
— Я просто не хочу, чтобы тебя убили по моей вине, придурок, — прошипела она, тихо, почти не дыша, но каждый слог резал по коже, как лезвие по внутренней стороне запястья.
Ладно. Вот этого мне и не хватало. Не сладкой Алины из генеральской квартиры, не стервы с клубной стойки, а вот этой — огненной, с глазами, в которых вместо зрачков искры, с голосом, который дрожит от страха, но все равно кидается грудью на амбразуру, чтобы меня вытащить. Именно в такие моменты я становлюсь чертовски… твердым. Не только в теле — в характере, в решении, в желании.
Я сделал шаг ближе, чувствуя, как ее дыхание касается моего лица. Один воздух на двоих, будто мы в камере без окон. Она не двинулась. Не отшатнулась. Только глаза у нее сузились, как у кошки, готовой либо кинуться, либо сдаться — в зависимости от того, кто первый дрогнет.
— Здесь вообще нет твоей вины, Алина, — сказал я, хрипло, прямо ей в губы.
Она опустила взгляд. Мельком. Но этого хватило, чтобы я понял: она смотрела именно туда. И мне уже не нужно было гадать, думает ли она о том же. Все было на лице. В шее, натянувшейся, как струна. В пальцах, сжимающих край свитера.