Генеральская дочь. Зареченские
Шрифт:
Меня провели в комнату встреч — этот холодный бетонный гроб, где судьбы ломаются за стеклом. Воздух густой, прокуренный, пахнет нервами, потом и тоской по свободе. Глухие стены, глухие лица, глухой гул за перегородками. Я сел. Стул скрипнул подо мной, как зубы перед дракой. Перед глазами матовое стекло, через которое пока никого. Передо мной эта долбаная перегородка со щелью под телефон. Я положил папку на стол. Тяжело. Гулко. Как гробовую плиту. Там вся его свобода. Я смотрел на стекло и не моргал. Я ждал. Ждал, как перед выстрелом. И вот — скрипнула дверь. Я закрыл глаза, вдохнул, будто последние пару секунд могли помочь мне собраться. Слышу, как шаги глухо отдаются по полу. Тяжелая поступь. Подошел. Сел. Стул с глухим скрежетом под ним. Я выдохнул. Открыл глаза.
И у меня, сука, чуть сердце не выпрыгнуло через череп.
Передо мной сидел не Леха. Не тот Леха, которого я знал, которого я сюда пришел спасать. Передо мной сидела какая-то мразь — лысая башка, чернила по всему лицу, глаза — ледяные, как у дохлого угря, щеки битые, нос перебит, на шее корявые купола, на пальцах наколки, морда чужая. Сорок лет, не меньше. И я замер, как вкопанный. Глаза жгли его через стекло, но мозг не успевал осознать, что происходит. Он взял трубку спокойно, без дерганья. Я медленно поднял свою. Гул в ушах бил, как будто в черепе звенела паяльная лампа. Я говорил тихо, сквозь стиснутые зубы, сипло, будто яд по горлу стекал.
— Кто ты, мать твою, такой?
Он скривил губы в мерзкой ухмылке, вальяжно поправил пальцем татуировку на скуле и ответил тем же глухим, вязким голосом, будто змей в траве шипел.
— Алексей Громов. Внутри меня что-то взорвалось. Я вскинул голову, будто в висок кто влепил прикладом. Осознание ударило в живот, как сапогом. Вот он — подмен. Чертов подмен! Я швырнул трубку так, что она отскочила от панели и застучала о край стола, встал резко, стул заскрипел, грохнул о пол, я дернулся к двери, плечом распахнул ее, охранник только успел отпрянуть. Я вылетел в коридор, сердце билось, как молот по железу. Глаза пульсировали кровью. Я не видел коридоров. Я не слышал щелчков дверей. Только гул в голове: его нет там. Его нет, сука, там! Я вышел на улицу, ветер бил в лицо, будто плетью. Папка была в руке — тяжелая, ненужная, как насмешка. Я остановился у стены, сжал эту папку до хруста, как горло мрази, которую не добил, и со всей силы швырнул ее в кирпичную стену. Бумаги разлетелись, как взрыв. Я рявкнул в пустую улицу, срывая голос до крови: СУКАААА!!!! Подмен, сука! Гребаный подмен! Я рвал себя изнутри, как будто легкие прожгли бензином. Пока я здесь глотал кровь, вытаскивал документы, ползал по жопам и крышам, грыз грязь ради Лехи — кто-то уже его выдернул. Вытащил. Сука! Кто-то поменял его на эту тварь! Я стоял посреди пустой тюремной улицы и хотел одного — убивать. Глотать этих мразей зубами. Потому что сейчас я не знал даже, жив ли он. Где он. И кому я, мать его, все это время работал на карман.
Глава 21
Шурка
Я влетел в квартиру, как вражеский рейд, не разуваясь, не оглядываясь, с той самой бешеной пустотой внутри, когда не осталось ни слов, ни мыслей, только тупой, злой гул, который давит на уши, как в момент перед дракой. Захлопнул дверь, дернул замок, и пошел прямо на кухню, где до сих пор стоял этот долбаный стол, на котором я вчера раскладывал папку, сортировал бумаги, искал выход, крутил ходы, вытаскивал Леху по кускам. Я посмотрел на него — на эти листы, на черно-белые копии, на справки, подписи, блядские печати — и у меня внутри сорвался замок. Я подскочил, смахнул все со стола одним злым, размашистым движением, все это с грохотом посыпалось на пол — чашка, пепельница, лампа, ебаный степлер, который я ненавидел, даже запах в воздухе поменялся, стал ржавым, как кровь на железе. Бумаги остались на краю — как насмешка. Я схватил первую, порвал. Вторую — разорвал пополам. Третью — в клочья. Четвертую метнул об пол, как нож. В каждой из них была ложь. Пустота. Мои труды, мои ночи, мои нервы — говно. Пыль. Пока я грыз бетон, пока я пробивал кабинеты, стучал в двери, уговаривал и угрожал, эта тварь — не Леха — уже сидела в тюрьме вместо него, а сам он был где-то там, на свободе, и, возможно, даже курил с кем-то, глядя, как я с ума схожу. Я рычал. Я матерился. Я швырял все подряд — как будто если сейчас не сломаю эту комнату, то сломаюсь сам.
— Сука! — вырвалось хрипло, глухо, с хрипом, как будто из легких выдирали крик клещами.
Я выдыхал яд. В ногах хрустели листы, в кулаке осталась половина какой-то справки с гербовой печатью — я скомкал ее, как чужую глотку, и бросил в стену. Дрожал не от страха — от бессилия. От злости. От того, что меня обвели, обманули, от того, что он — Леха — ни разу не дал знак. Ни строчки, ни намека. Ни шепота. И мне теперь с этим жить? Что я — идиот, который работал на подмену? Пять лет я собирал этот чертов гроб из фактов, а в итоге принес его не тому. Принес туда, где сидит подделка. Пустышка. И все, что у меня было, что держало — растворилось.
Утро началось с лезвия в горле. Я ехал на работу с лицом каменным, как будто кто-то литую маску вылил прямо на кости. В голове все еще стучала вчерашняя правда — чужая рожа за стеклом, подмен, фальшь, и мой Леха, которого я больше не знал где искать.
Я ехал, как будто вез в себе заряд, готовый рвануть от любой искры, и плевать, кто окажется рядом. На входе в отдел кофе пахло, как всегда — как вонючая привокзальная кафешка, но в этот раз он не давал утешения, а только бесил. В обычный день я бы даже не глянул, кто задел плечом в коридоре, не посмотрел бы — ладно, бывает, все спешат, но сейчас я был не в «бывает». Я был в «взорви все к чертям». И когда какой-то ушлепок с парой нашивок на рукаве задел меня и пролил на ботинок кофе, у меня сработал предохранитель. Я выбил у него из рук этот долбаный пластиковый стакан, который еще даже не успел ополовиниться, и сквозь зубы процедил:
— Че, не видишь, куда прешь, блядь?! Тот только моргнул, как кролик на трассе, не успев даже вдохнуть. Я не дал ему времени на реакцию, пошел дальше, плечом в воздух, злой, целенаправленный, уже видел впереди Демина, как маяк — туда, к нему, разбирать, кто, сука, вытащил Леху. Но тут передо мной встали. Не грубо — просто шаг вперед. Я резко остановился. Готов был огрызнуться, но увидел — это она.
Алина.
И я невольно опустил взгляд, не потому что стыдно, а потому что внутри резко стало колко. Мы встретились глазами — и она, сука, все еще смотрела, как в тот вечер, как будто не было этих дней молчания, как будто я ей что-то должен. Я сглотнул, посмотрел по сторонам — в коридоре никого, только тишина, как перед выстрелом. Я сказал сухо, по горлу скользя:
— Чего тебе? Она чуть подняла бровь, будто собиралась с духом.
— Я… я хотела поговорить. Голос тише, чем шепот. Я хмыкнул. Нехотя, зло, будто изо рта горечь пошла.
— Три дня переваривала? Поздно, блондиночка. Иди найди себе уши понежнее, может, вон уборщику расскажешь — он хотя бы не плюнет тебе в ответ. У нее будто дыхание перехватило. Рот приоткрыт, но сказать не успела — я уже обошел, не глядя. Прямо. Дальше. К Демину. Кулаки сжаты. Зубы скрипят. Грудь стянута ремнем из злости. А внутри все крутится: правильно ли я? Или опять все, что мог спасти, только что добил. И плевать. Сейчас не до сантиментов.
Но меня снова, мать его, остановили. Нежная, тонкая, почти невесомая рука — но в этот момент она на мне ощущалась как кандалы. Я резко обернулся, челюсти сжаты так, что скулы заныли, на губах скользкая ухмылка, от которой у нормальных людей портится погода в душе. И тут она. Стоит. Глаза широкие, как у олененка перед фарами — только в этой сцене оленя давит не судьба, а я. И я не торможу. В ее взгляде — страх, смешанный с упрямством, с этим дурацким огоньком, будто она еще надеется дотянуться до чего-то, что я давно в себе похоронил.
— Что с тобой, черт возьми, не так?! — срывается она, громко, резко, голос звенит в коридоре, как будто нож по стеклу. Боковым зрением вижу — головы уже повернулись, кто-то остановился, прижал кофейный стакан к груди. Я резко шагнул ближе, обжег ее взглядом, в голосе — сталь с наждаком.
— Тебе нужны проблемы, Алина? Мне — нет. Особенно с твоим, блядь, отцом.
Она чуть дернулась, будто от тока, но руку не сразу отпустила. Пальцы расслабились медленно, как будто с неохотой. И вот тогда — вот тогда она выдала удар, который не режет по коже, а по остаткам гордости.
— Так ты… просто испугался? — в голосе и удивление, и презрение, как будто я перед ней сел в лужу и умылся.
— Нет, тут все просто, девочка моя. Тут ты либо выбираешь работу… либо бабу. И прикинь, это — работа, а не ты. — я прошипел ей прямо в лицо, чуть склонившись, близко, чтоб точно поняла, чтоб каждое слово ударило по горлу, как заточка.
В ее глазах что-то дрогнуло. Не обида — хуже. Омерзение. Настоящее, сырое, живое. И я знал, что заслужил. Та я бы и сам сейчас в себя плюнул, если бы не был так занят тем, как не разнести все вокруг.