Генеральская дочь. Зареченские
Шрифт:
— Уехала в область. Туда, где тише. К тетке какой-то по матери. Я молча выдохнул, как будто в меня всадили что-то теплое и острое. Не от боли — от злости, от вины. Не знал. Никто не знал. Она никому не сказала. Просто ушла. Тихо. По-женски. Не как крыса, а как человек, который понял: тут все рухнуло.
Я поднял связи. Без шума. Через тех, кто умеет находить без лишних следов. Дал фамилию. Участок, где она когда-то жила. Нашли. Не сразу. Но нашли. В поселке под Орехово. У тетки. В домике, где печка топится дровами, а телефон — работает по праздникам. Я не поехал сразу. Сидел. Долго. В темноте. Не знал, что сказать. Не знал, как смотреть ей в глаза. Не потому что она ушла. А потому что мы остались. А Леха — сгнил. Внутри. А она… Я поеду. Обязательно. Не потому что хочу разрыдаться или обняться. А потому что мне надо знать. С кем мы теперь. Что у нас еще осталось. Ведь Катя существует…Для Лехи это будет важно. Еще есть ради чего драться. Еще есть кого вытаскивать. Потому что теперь — не только его. Теперь и ради нее. Ради крови. Ради той, что даже тюрьма не смогла задушить.
Деревня, как из фильма — покосившийся дом, перекошенный забор, ржавая крыша. Поехал под вечер. На взводе, злой, будто сам себе был должен объяснение, какого хера вообще туда лечу. Вышел из машины, снег жрал сапог, воздух был как наждачка — холодный, мокрый, злой. Подошел к крыльцу, постучал. Тишина. Ни шагов, ни света, ни звука. Постучал снова. Долгие секунды, как вечность в ожидании. Хотел уже развернуться, плюнуть, сказать «ну и пошла ты». И тут — скрип. Дверь открылась медленно, как в кино про войну, где в кадре остается только один. Она стояла. На пороге. Не рыдала, не кричала, не бежала. Просто стояла. Та же. Та же Катя, которую я помнил. Волосы убраны, лицо бледное, глаза… черт, глаза были как бездна. В них не было боли, не было упрека — только тишина. Такая, после которой не шумно, а страшно. И в первый миг я даже не понял, что не так. А потом — как будто кулаком в солнечное сплетение. Живот. Большой. Прямо под руками, под пальто, под всем этим холодом. На последних месяцах. Весь Леха в этом животе — живой, ненужный государству, никем не признанный. Стоит. Смотрит. И молчит. А я — будто кирпичом по башке. Не знал, что сказать. Да и слов не осталось. Все понял. Без слов.
Она не сказала ни слова, просто развернулась и пошла вглубь дома, не оборачиваясь. Я закрыл за собой дверь, прошел по скрипучим половицам, все еще не веря, что стою здесь, в этом чертовом забытом богом доме, и передо мной — Катя. И она беременна. От Лехи. Комната пахла пылью, вареной картошкой и чем-то теплым, почти родным. На столе — кружка с чаем, на подоконнике — старая вязаная кофта. Она села. Медленно. Как будто каждый жест отдавал болью. И все равно держалась. Глаза сухие, но в них стояло столько, что, казалось, если она моргнет — сорвет лавину.
— Я не ждала, — сказала она глухо. — Ты же понимаешь, что ты тут не вовремя.
Я смотрел на нее, не зная, с чего начать. Казалось, все, что я мог бы сказать, уже проебано раньше. Слишком поздно. Слишком остро. Слишком глубоко.
— Я должен был найти тебя, — выдохнул я. — Леха… он…
— Леха, — перебила она резко, не поднимая глаз, — выбрал. Он сам выбрал. Никто не тащил его в мой дом, никто не заставлял. Он знал, чем кончится, и все равно пошел. А теперь что? Я должна бросить все и поехать в колонию? Беременная? Ради чего?
— Он не убийца, Катя. Он не просто так…
— Мне плевать! — ее голос дрогнул, сорвался, и она впервые подняла глаза. — Плевать! Мне о ребенке думать надо! Я не могу жить жизнью, которую он выбрал. Я не могу смотреть, как мой сын рождается в мир, где отец — за решеткой, а я мотаюсь по этапам с передачками! Я не хочу так. Я не буду.
Я молчал. Просто стоял. А внутри все кипело. Не злость. Не обида. Боль. Такая, которую не выкуришь. Не выбьешь. Только держать.
— Зачем ты приехал, а? — прошептала она уже тише. — Душу рвать? Напоминать? Мне и без тебя больно, ясно? Я каждую ночь просыпаюсь в холодном поту, я вижу его руки, его лицо… Но все, Саша. Все. Конец. Между нами все.
Слезы пошли по щекам, как трещины по стеклу. Она отвела взгляд, прикрыла живот руками — будто прикрывала последнюю свою правду.
— Не поеду я к нему. Не проси. Не уговаривай. Уезжай. Пока не поздно.
Я смотрел. Хотел сказать что-то — но не было слов. Потому что она была права. Потому что он сам выбрал. Потому что теперь — каждый за себя. Даже если болит у всех.
Глава 5
Шурка
Ночь. Город гудит, как нарыв, воздух — густой, как самогон в подъезде, музыка орет из клубов так, что стекла дрожат, и каждый второй готов вмазать по лицу просто потому, что пятница. Я стою у входа в эту дыру, что гордо зовут клубом. Подработка, мать ее. Погон есть погон, но зарплаты хватает только чтоб штаны не сползли, так что приходится вот так — вечерами, по выходным, как шакал на подхвате, охраняю это сборище. На спине кофта с надписью "Охрана", как клеймо. Дышу ровно, но внутри все на взводе. Вокруг — крики, смех, перегар, эти малолетки в юбках до жопы, что строят из себя дам, а по факту — с первой рюмки в кусты ползут. Парни в кожанках, в сапогах, цепи на шеях — типажи один к одному, каждый второй герой района, пока в рыло не прилетит. Музыка — как молот по вискам, грохочет, будто война началась. Я на автомате: взгляд острый, как лезвие, сканирую рожи. Тут без этого никак — чуть зазевался, и уже кого-то по частям выносят. Подходит шкет, лет семнадцать максимум, пытается пролезть, глаза бегают, сопли по щекам.
— Куда, малой? — рычу. — Паспорт где? Он мнется, лепечет что-то. — Пошел вон отсюда, — отрезаю и пинаю под зад для ускорения. Тут не детский сад. Проходят девки, накрашенные так, что ресницы как лопаты, духами несет на пол подъезда. Одна взгляд кинула, с прищуром, типа "ну че, брат, пустишь?". Плевать. Я тут не для флирта стою. Моя задача — чтоб морды не расхлебывали кровью пол, чтоб потом менты не разгребали это дерьмо сутками. Курю у дверей, докуриваю до фильтра, глаза щурю — вон у бара уже кипиш начинается. Два быка сцепились, бутылка разлетелась, крики, баба какая-то верещит, как будто ее режут. Я подскакиваю — и уже по накатанной: одного за шкирку, второго в плечо впечатываю, тащу к выходу, мат-перемат, но мне похуй. Пацаны за мной подтянулись, помогли выкинуть этих петухов на мороз. Те еще пыжатся что-то орут, но знаю я их — до первой подножки. Ночь идет, как война. Каждый час — как круг ада. Но я держусь. Потому что знаю: пока я здесь, пока впахиваю, не просто так время трачу. Все это — часть плана. Днем я следак. Ночью я охранник. И каждый раз, когда кулаки чешутся, когда на входе очередной отморозок нарывается, я только сильнее сжимаю зубы. Потому что все это временно. Все это — дорога к одной цели. И я ее не потеряю, даже если эти ночи доведут меня до черта в ребрах.
Тут к краю зрения цепляю движение — подходит Леня, наш второй охранник, с заднего входа. Лицо хмурое, сигарету за ухом поправляет, руку мне тянет. Сцепились крепко, по-мужски.
— Шур, мне на десять минут надо отлучиться, — говорит он, по голосу слышно: торопится, что-то там свое крутит, — ты один справишься? Я ему в глаза глянул и усмехнулся, уголком рта, без веселья, просто как факт.
— Ты че, Леня, я тут родной уже. Справлюсь, куда денусь. Он кивнул, плечом стукнул слегка, как свои делают, когда слов не надо, и ушел за угол, быстро растворился в темноте. А я остался. Один. Перед этим входом, под этим адским грохотом, среди толпы, которая вот-вот опять поедет крышей. И ни капли не дрогнул. Потому что эта работа — как бойцовский клуб: пока ты тут, ты живой. Пока кулаки чешутся, пока глаза острые, ты держишь линию. И хер с ней, с этой грязью вокруг.
Десять минут прошло, пятнадцать, двадцать — Леней и не пахнет, как в воду канул. Ночь к черту, стою как столб, сигу уже докурил до фильтра, кинул под ноги, раздавил с хрустом. Мороз щиплет щеки. Клуб бурлит за спиной, басы долбят, как отбойный молоток по мозгам, а я все взглядом сканирую улицу. И вот они. Появляются, как из гнилой подворотни. Три ублюдка, мажорье местное, вечно с носами задранными и кошельками потолще. Знаю их всех — один сынок районного хапуги, второй барыжит под прикрытием, третий просто хвост, но с яйцами, думает, что авторитет. Между ними баба. Вытаскивают, как мешок с грязным бельем, пьяная в хлам, ноги подкашиваются, башка висит, мямлит что-то под нос. Присматриваюсь, зыркнул в лицо — и как кипятком по спине. Алина. Генеральская дочка. Девчонка, что совсем недавно строила из себя королеву с понтами, а сейчас как тряпка безвольная, волочится на руках этих шакалов. Зубы сжал так, что хрустнуло, сердце как лошадь забилось. Свистнул резко. Один в дубленке, пижон, тащит ее к машине, сует в тачку, глаза бегают, нервничает. Я сразу к ним выдвинулся, шаг тяжелый, плечи вперед, взглядом сверлю. Один из них, что поздоровее, бросается ко мне наперерез, руки в карманах, весь из себя уверенный, понты через край.
— Слышь, не лезь лучше, а? Иди охраняй дверь, пока зубы целы, понял? — ухмыляется, как шакал, что думает, что стая за спиной. Я остановился на секунду, скользнул по нему взглядом с ног до головы и медленно вытер нос рукавом, ухмыльнулся криво, без грамма улыбки.
— Девку пьяную решили по-тихому увезти? Красавцы, блядь… Теперь девчонками пьяными тешитесь, ублюдки? Он аж поперхнулся от моего тона, рот открыл что-то вякнуть — поздно. Я ему с разворота прямо по роже так врезал, что хруст стоял на полквартала, полетел на капот, сполз, вытерся об него, как сопля. Второй тут же, без базара, ломится на меня, матерится, плечи расправил. Схватил за шкирку, подсечка — и через прогиб приложил его об землю, аж фонарь дрогнул от удара. Земля глухо стонет под ним, пока он мотает башкой, как гусь битый. Тем временем вижу краем глаза — третий уже почти затолкал Алину в машину, руки трясутся, сам белый как мел. Бешенство вскипает, как кастрюля на плите, я бегу к нему, но тут этот, что первый был, поднимается, нож выхватил, лезвие блеснуло, как последняя угроза.