ЖАНРЫ

Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:

— Счастливая мысль, — насмешливо подхватил феномен. — Это афоризм, но и парадокс вместе. Афоризм сам по себе парадокс в устах феномена… Ха-ха! Это правда… Феномен тоже человек, и он менее всего создан для полета…»

Лживый панегирик поддельного Силы Копылова, произнесенный ненастоящему покойнику над гробом, в котором его нет, — один из самых язвительных, самых яростных парадоксов на тему, если вспомнить уже тургеневские строки, о силе и беззащитности слова. И еще парадоксальнее — то, что комедия, в которой прорвался столь горько-насмешливый скепсис по отношению к слову, сама стоит или, вернее, зыблется именно на нем. На игре им, на рискованных каламбурах, на двойственности значений, на метафоре…

Нужда меня заела, кредиторы истерзали, начальство вогнало в гроб!..

Это вторая фраза, сказанная в комедии Тарелкиным, и метафоричность ее вполне невинна; она бытовая, общеупотребительная. Просто незаметная, как незаметна образность выражений: идет снег или бежит время. Не станем же мы, не сойдя предварительно с ума, всерьез полагать, будто нужда способна в буквальном смысле есть, грызть, кусать, пережевывать, а кредиторы терзают человека, как профессиональные палачи или хищные звери. Точно то же, ни больше ни меньше, и с начальством, которое, разумеется, не вгоняло Тарелкина в тесовый или дубовый ящик, сбитый из шести досок и именуемый гробом. Оно просто круто с ним обошлось, только и всего.

Я потому повторяю эти сверхочевидности с такой назойливостью, что немного спустя тот же Тарелкин скажет, проклиная Варравина и угрожая ему:

— Это ты, разбойник, вогнал меня живого в гроб!..

И на сей раз та же нехитрая фраза прозвучит несколько иначе: мы уже успели к этому времени узнать о намерении Кандида Касторовича сыграть роль мертвеца-шалуна, живого трупа, и о том, что его кукла вкупе с ворохом тухлой рыбы покоится в гробу.

На наших глазах происходит то, что в литературоведении называется реализацией или развертыванием метафоры. Фигуральный «гроб», звук пустой, всего лишь невещественный символ бедственного положения и ничего больше, в самом деле как бы превращается в вышеупомянутый, весьма вещественный ящик.

Случайность? Или хотя бы частность?

Ни в коем случае!

«Пиеса по своему шутливому характеру должна играться живо, весело, громко — avec entrain[26]. Особливо текстдолжен быть выучен твердой произносим явственно и рельефно, в противном случае при довольно сложном движении лиц на сцене слова, т. е. самая суть дела, могут оставаться для зрителей неуловимыми…»

Так напутствовал автор артистов, которым предстояло сыграть «Смерть Тарелкина», и в общем напутствие из обычных: какой драматург не будет тревожиться, как бы в муках рожденные им слова не пропали для зрителей по причине актерской лености или косноязычия?

И все же для этой заботы у Сухово-Кобылина были особенные причины.

— Пятнадцать тысяч!.. — мечтательно и опрометчиво предвкушал Тарелкин поживу еще в драме «Дело». — Ведь я богат! Как подумаешь, как это странно; был беден; ведь как беден; нет той сумы нищенской — ну — старых панталон, которые были бы беднее меня — и вдруг имею состояние — богат. И слово-то какое увесистое, точно оно на вате: богат!

То есть Александр Васильевич не только явил в этом сладострастном, вожделеющем монологе свое собственное умение осязать и обонять слово, пробовать его на зуб, но и щедро поделился этим с Кандидом Касторовичем:

— Всего я насмотрелся, всего напробовался… Укачу в матушку-Москву — город тихий, найму квартирку у Успенья на Могильцах, в Мертвом переулке, в доме купца Гробова, да так до второго пришествия и заночую.

Адресок хоть куда! (Да к тому же невымышленный, разве что Гробов присочинен.) И как слово «богат» становилось солидным и увесистым, словно теплая шинель на вате и с куницей на воротнике, так мечта о покое плотно материализована в именах собственных, само звучание которых сулит уж такой покой, покойнее которого и не бывает. Вечный!

«Слова поэта суть уже его дела», — как известно, сказал Пушкин. Когда Сухово-Кобылин пишет, что слова в его последней комедии составляют «суть дела», это нечаянная перекличка, а возможно, и каламбур нечаян, но судьбы слов, сказанных героями «Смерти Тарелкина» будто бы походя и невзначай (будто бы — мы-то понимаем, что для автора это не так), действительно вершат дело комедии. Ворочают ее делами. Уж не говорю: находятся при деле.

— Ценою крови, собственной твоей крови, выкупишь ты эти письма. Или нет! Ценою твоих денег, ворованных денег… Деньги эти я тихонько, усладительно… потяну из тебя с страшными болями…

Так грозится мститель Тарелкин, и, если по уже имеющемуся у нас образцу отнестись к этим, вновь незатейливым, тоже распространенным в бытовой нашей речи метафорам («ценою крови… потяну из тебя…») с педантическим буквализмом, не обращая внимания на их переносный смысл, — что за существо предстанет пред нами вместо коллежского советника Кандида Тарелкина?

Ответить нетрудно: фантастический вампир, вурдалак, то бишь мертвец, встающий по ночам из могилы сосать кровь из живущих, — фантастический, но очень реально, до зримости и осязаемости, воспринимаемый народными легендами. Про него все как есть ведомо. И то, что в вурдалаки подаются по смерти преступники, самоубийцы, а также те, кто умер от укусов или просто раньше своего времени, — выбор, как видим, широк. И то, что тела их не разлагаются, так что нет ничего легче, как распознать вурдалака: стоит лишь разрыть могилу. И то, что вампиром может стать не преступник и не самоубийца, а еще и тот, у кого при жизни был двойной ряд зубов, — тоже примета верная.

Известно, и как с ними, с кровососами, бороться: надобно вырыть тело, отрезать голову, положить ее — непременно! — между ног мертвеца и вбить ему в сердце осиновый кол. Уж тогда ручательство: больше не встанет.

Да! Еще просьба не путать вурдалака с волкодлаком, то есть с человеком-оборотнем, имеющим способность оборачиваться в волка. Но, признаемся с прискорбием, и Варравин, и Расплюев, и, кажется, сам Сухово-Кобылин — путают-таки. Во всяком случае, генерал, прикинувшийся капитаном Полутатариновым, запугал доверчивого Ивана Антоновича, внушив ему, что скрывающийся под чужим обличьем Тарелкин — вуйдалак, вудкоглак, упырь и мцырь; все вместе.

Да и после эта неразборчивость повторится и подтвердится.

Между прочим, Варравин внушил это Расплюеву так, словно подслушал угрозу Тарелкина тянуть из него кровь, — вот какую игру затеял с ними и с нами автор комедии.

Затеял и будет вести, не нарушая установленных им правил, и когда игра, для Варравина — корыстно-жестокая, для него самого — увлеченно-словесная, остановит ход и утратит цель, когда Тарелкин под пыткой признается в своем умысле и вернет варравинские бумаги, тогда и метафоры, так пышно развернувшиеся, вновь свернутся в клубочек, скромно дематериализуются.

— На тебе, на!.. черт, дьявол, вурдалак проклятый!.. — «с отчаянием» сунет Варравин деньги, которые напоследок выклянчит у него поверженный Тарелкин. — Кровь ты мою высосал!!

И «вурдалак» будет уже опять означать ничуть не более, чем просто ругательство, наравне с «чертом» и «дьяволом», а упоминание о высосанной крови — только то, что уж больно приставуч этот проклятый попрошайка.

Финита!..

Дело, впрочем, обыкновенное — особенно в поэзии. Да и в прозе. «Я много раз хотел сделаться насекомым», — скажет герой «Записок из подполья» Федора Михайловича Достоевского, а, допустим, Грегор Замза, персонаж рассказа Франца Кафки «Превращение», как и Варравин, будто подслушает чужую мечту и, ничуть того не желая, хоть против воли, а исполнит ее буквально.

Поделиться с друзьями: