Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
(В границах комедии, имея в виду ее чрезвычайное своеобразие, это самое слово — еще и метафора, способная грозно материализоваться и стать обвиняющим делом. Деломв руках следователя.)
Племянник Александра Васильевича и сын Елизаветы Васильевны, Евгений Салиас де Турнемир (он же популярный — и плохой — беллетрист граф Салиас), объяснял, отчего Расплюев получил в «Смерти Тарелкина» именно чин квартального надзирателя, — у автора сказано даже с некоторой осторожностью: «Исправляющий должность…» И. о.
«Александр Васильевич сделал его квартальным потому, что высший чин был уже совершенно нецензурен. Под видом квартальных и частных приставов он намекал на лиц гораздо более высших. Помните, когда Расплюеву поручается произвести следствие о смерти Тарелкина, — как он расправляет крылья? Как он всех начинает держать в подозрении, всю Россию? Он мечтает, как арестует всех, — правых и виноватых, — разве это не похоже на наших многих администраторов? Ведь критики отнеслись к «Смерти Тарелкина» с кондачка, смотрели на нее как на пустячок, — а проглядели, что эта сатира почище щедринской».
Критики критиками, сатира сатирой; тут не о чем спорить. Да и что касается тайны замысла, не уступающей тайне исповеди… Кто теперь скажет, по каким в точности соображениям получил Расплюев свой чин? Кто и тогда мог утверждать это, — кроме хранителя тайны, автора? Сын Андре Салиаса де Турнемира, Евгений, стало быть, Андреевич, отвечает с уверенностью, — возможно, что и напрасной: он вообще многовато брал на себя в своих пояснениях к жизни и писаниям дяди.
Как бы то ни было, ясно одно: вознесись Иван Антонович несколькими ступенями выше, ему было бы лестно, а комедия крупно бы проиграла.
Не просто о том речь, что Расплюев, таков, какой он есть, не слишком годится в полицмейстеры или вроде того, не говоря о лицах «гораздо более высших», — между прочим, в «Деле» Сухово-Кобылин не постеснялся вывести генерала, министра и, сверх того, лицо, при упоминании о коем якобы «всё, и сам автор, безмолвствует». Показавши низовую полицейскую власть, получающую такиеполномочия, внушающую такойстрах и смело лелеющую и открыто высказывающую такиемечты, он замахнулся не на чин, как высок бы тот ни был, но гораздо выше. И шире — на устойчивое положение вещей.
«…У нас возведена чуть ли не в степень догмата безответственность не только высших, но и низших чинов полиции(разрядка моя. — Ст. Р.),тогда как с другой стороны одно слово полиция в мнении народа и на самом деле стала синонимом отъявленного грабежа, взяточничества, насилия и беззакония… Генер. губернатор видит в обер-полицмейстере отражение своей личности, а этот последний стоит уже, как за самого себя, за частного пристава и квартального, которых не совестится наедине осыпать площадною бранью, за городового и будочника, которых бьет собственноручно».
Выглядит совсем как постраничный комментарий к изданию «Смерти Тарелкина», — нет, однако, это вновь молодой Константин Победоносцев, еще не успевший оборотиться, вернее сказать, проявиться в полной и окончательной мере и покуда пишущий в лондонский герценовский сборник. Впрочем, нечаянным комментатором он оказался и по отношению к самому Герцену, к некоторому обстоятельству его судьбы.
«Власть щедрою рукою рассыпана у нас повсюду, — жестко пишет будущий «Бедоносцев для народа», — от министра до будочника — на каждом шагу встречается лицо, облеченное всею неприкосновенностью власти».
Вот с будочником-то — с лицом, куда более прикосновенным, чем даже Расплюев, вообще ничтожным, если считать по обычной иерархии, — и вышла драматическая оказия.
Когда в 1841 году Александра Ивановича арестовали уже во второй раз, причина была еще менее понятна ему, чем в первый. Она не торопилась проясниться и тогда, когда чиновник особых поручений при Третьем отделении уже читал ему нотации, укоряя в неблагодарности правительству, возвратившему его из ссылки.
— Ежели вы можете мне объяснить, — прервал его Герцен, — что все это значит, вы меня очень обяжете, я ломаю себе голову и никак не понимаю, куда ведут ваши слова или на что намекают.
— Куда ведут? Хм… Ну, а скажите, слышали вы, как у Синего моста будочник убил и ограбил ночью человека?
— Слышал.
— И, может, повторяли?
— Кажется, что повторял.
— С рассуждениями, я чай?
— Вероятно.
— С какими же рассуждениями? — Вот оно — наклонности к порицанию правительства. Скажу вам откровенно, одно делает вам честь, это ваше искреннее сознание, и оно будет, наверно, принято в соображение.
— Помилуйте, какое тут сознание, об этой истории говорил весь город, говорили в канцелярии министра внутренних дел, в лавках. Что же тут удивительного, что и я говорил об этом происшествии?
— Разглашение ложных и вредных слухов есть преступление, не терпимое законами…
Можно ли представить себе, чтобы этакое говорилось в случае, убей прохожего не полицейский солдат, а гражданский чиновник, хотя бы и много выше чином, — ну, конечно, в неких иерархических пределах, не действительный же статский советник?! И Леонтий Васильевич Дубельт, сказавший тогда же Герцену: «Вы из этого слуха сделали повод обвинения всей полиции», усмотрел бы он обвинение всей ученой части или (даже) армии, соверши преступление какой-нибудь школьный учитель или (даже) пехотный офицер?
Вот она — возведенная «чуть ли не в степень догмата безответственность не только высших, но и низших чинов полиции…».
Будочник, которого его начальство рассматривает как лицо, воплотившее для народа престиж власти, власти вообще,и квартальный, смело мечтающий о поголовном аресте всех россиян, — они представители силы, ощущающей себя не то что над народом, это само собой, но — над государством. Квартальный, будочник, подножия полицейского могущества, — даже они!
И они не ошибаются: такова страшная магия одной лишь причастности к карательному департаменту, цепенящая к нему непричастных.
— Ну, разве что отвечать-то будет…
— Ну разве городовой палку возьмет…
Так, помнится нам, зачарованно отзываются Людмила Спиридоновна и дворник Пахомов на успокоительные слова Оха, пообещавшего, что коли пахомовская супруга не сумеет выместь улицу, а соседка-стервотинка уморит Людмилиных детей, то возмездие их не минует. И, смирившиеся в своей покорности, они смешны и отвратительны, — однако взглянем же и на логику, столь властно их покорившую. Полицейскому Оху совершенно неважно, что будущие подданные государства российского помрут, его ничуть не беспокоит, что палка городового навряд ли сумеет обучить Пахомиху дворницкому ремеслу и улица останется не метена, — важно, что злодейку-соседку за то засудят, а дворничиху поколотят. Только это!